Незабываемое
Шрифт:
Я повторяю: самое ошеломляющее впечатление на Н. И. произвела первая очная ставка с Г. Я. Сокольниковым, несмотря на ее видимый благоприятный исход. За полгода следствия от постепенного психологического изнурения Н. И. в какой-то степени адаптировался, стал спокойнее относиться к эпитетам «террорист», «вредитель», «заговорщик». Временами, отупевая от ужаса, он становился равнодушным, безразличным, затем снова приходил в неописуемую ярость.
Все это происходило в то время, когда наступил перелом к лучшему в сельском хозяйстве, была отменена карточная система, гигантски выросла промышленность и, с какими бы трудностями это ни было сопряжено, в стране были созданы новые производительные силы. Н. И. не оглядывался назад, он смотрел вперед. Советский Союз стал оплотом мира перед лицом наступающего фашизма. Престиж нашей страны
Через несколько дней после очных ставок начался процесс так называемого «параллельного» троцкистского центра. Перед судом предстали 17 человек, среди них К. Радек, Ю. Пятаков, Г. Сокольников, Л. Серебряков, Н. Муралов… Бухарин газет, освещающих процесс, даже не смотрел, отбрасывал в сторону.
— Не могу читать этот бред — с меня хватило их показаний на очных ставках, — в полном отчаянии говорил он. Когда я прочла ему приговор и он узнал, что Сокольников и Радек получили не расстрел, а по 10 лет, Н. И. предположил, что они заработали себе жизнь клеветой против него. Хотя для него было ясно, что они клеветали вынужденно и на самих себя. Я же думаю, что их временно оставили жить как приманку для Н. И., Рыкова и других обвиняемых, чтобы показать, что самооговором и клеветой на товарищей можно сохранить себе жизнь. В этом, я думаю, был тайный расчет Сталина, тем более что такой тактический ход ему ничего не стоил, так как в дальнейшем и Радек, и Сокольников были уничтожены, чего Н. И. знать уже не мог.
— Кто же такое мог предвидеть! Разве только Нострадамус! — в полном замешательстве воскликнул Н. И. после окончания процесса.
Процесс над вымышленным «параллельным» троцкистским центром продолжался с 23 по 30 января 1937 года. До ареста Н. И. оставалось немногим меньше месяца.
Этот последний месяц был самым тяжелым. Впрочем, у Н. И. были мгновения относительного просветления, когда он надеялся на жизнь. Слишком затянулось их (Бухарина и Рыкова) «дело», с арестом всё медлили.
— А что если вышлют меня к чертям на рога, ты поедешь со мной, Анютка? — с детской наивностью спрашивал он. — Неужто перед всем миром Коба устроит третье средневековое судилище? Мне только исключение из партии невыносимо, трудно будет пережить, а дело я найду себе всюду: займусь естественными науками, поэзией, напишу повесть о пережитом; рядом жена любимая, сын будет подрастать… О чем еще можно мечтать при сложившихся обстоятельствах!
— К чертям на рога я с тобой поеду, но боюсь, что это лишь радужные мечты, — я не могла успокаивать Н. И.
Проблески оптимизма длились недолго, перспектива была предельно ясна.
Н. И. сидел в своей комнате, как в западне. В последнее время даже в ванную помыться я с трудом заставляла его выйти. Он опасался столкнуться с отцом не только потому, что не хотел огорчать его своим видом, еще больше боялся вопроса: «Николай! Что происходит?» Н. И. приносило облегчение, что умершая в 1915 году мать не видит его страданий. Любовь Ивановна, зная, что сын с детства был увлечен естественными науками, мечтала, чтобы он стал биологом (судьба биологов в ту мрачную пору оказалась не лучше, чем судьба старых большевиков), и огорчалась, что Николай занялся революционной деятельностью, волновалась, когда к ним на квартиру до революции приходили с обыском. «Что бы было с ней теперь — трудно себе вообразить!» — часто говорил Н. И.
Февраль 1937 года уже отсчитывал последние дни нашей совместной
— Только лишнего не говори, — предупредил Н. И., — вдохнешь струю свежего воздуха — пойди, пойди, отвлечешься немного.
У Созыкина я пробыла недолго, но все «лишнее», что только можно было ему рассказать, я рассказать успела: о подробностях Декабрьского пленума ЦК ВКП(б), об очных ставках, о том, что Н. И. решительно отрицает причастность к преступлениям. Я проявила осторожность лишь в том, что имени Сталина не упоминала, хотя к тому времени оценивала эту зловещую фигуру резко отрицательно. На вопрос Созыкина, как Сталин относится к происходящему и персонально к Н. И., я пустила в ход рассуждение, которым любили пользоваться наши глупые обыватели, и ответила: «НКВД Сталина обманывает».
Так я излила душу Созыкину, «вдохнула струю свежего воздуха» и заторопилась назад. Подойдя к дому, я увидела, что из соседнего с нашим подъезда, ближе к Троицким воротам, вышел Серго Орджоникидзе и направился к машине. Заметив меня, он остановился. Но что я могла сказать ему в тот момент? Несколько мгновений мы стояли молча. Серго смотрел на меня такими скорбными глазами, что по сей день я не могу забыть его взгляда. Затем он пожал мне руку и сказал два слова: «Крепиться надо!» Сел в машину и уехал. В тот миг невозможно было предположить, что Орджоникидзе осталось жить считанные дни.
Дома я рассказала Н. И. о встрече с Серго. И хотя «крепиться» трудно было, он был растроган. Как мало надо было в те дни, как радовало даже одно благожелательное слово! Тут же Н. И. написал письмо Орджоникидзе в надежде, что тот не ответит ему так, как ответил Ворошилов. Письмо к Орджоникидзе я наизусть не учила, как то, о котором мне еще предстоит рассказать, поэтому могу лишь кратко изложить его содержание. Н. И. писал Серго, что, поскольку тот достаточно хорошо знаком со сфабрикованными клеветническими показаниями против него, присутствовал и на чудовищных и необъяснимых очных ставках, он может понять состояние Н. И. и знает, чего он ждет. Все, что происходит, заставляет его думать, что в НКВД действует такая мощная сила, которой ни Серго, ни он сам, пока не находится в тюремных застенках, до конца понять не может. Но для него (Бухарина) становится все яснее, что эта сила действует уверенно, не опасаясь провала, если заставляет всех тех, кто посвятил свою жизнь народу, революции, оговаривать самих себя и клеветать на товарищей по партии. И далее дословно: «Начинаю опасаться, что и я в случае ареста могу оказаться в положении Пятакова, Радека, Сокольникова, Муралова и других. Прощай, дорогой Серго. Верь, что я честен всеми своими помыслами. Честен, что бы со мной в дальнейшем ни случилось». (Заключительная фраза письма напомнила мне последние слова Радека при его разговоре с Н. И. на даче: «Николай! Верь, что бы со мной ни случилось, я ни в чем не виновен».) Свое письмо Н. И. закончил просьбой к Орджоникидзе: в случае его ареста позаботиться о семье. Просил, чтобы Серго хотя бы на первое время, пока я не окрепну, не приду в себя, не устроюсь работать, взял к себе ребенка. Но просьба о ребенке тормозила мои действия, я все медлила с отправкой. И хотя я плохо представляла себе возможность Орджоникидзе в то страшное время взять к себе, даже ненадолго, нашего ребенка, мое материнское чувство заставило меня опасаться этого. Мне казалось, что поначалу, с помощью матери, а затем и самостоятельно, я смогу его вырастить. Но вопрос решился сам собой. Через короткое время передать письмо было некому…
Серго Орджоникидзе не смог стать не только соучастником, но и пассивным наблюдателем неслыханного произвола. Оставался один выход — уйти навсегда. Вопрос: кто его избрал, этот выход?.. Слухи разноречивы.
Сейчас, после всего пережитого, обращение к Серго с просьбой помочь семье кажется наивным и в том случае, если бы он остался жить. Но разве мог Н. И. предвидеть, что через три с половиной месяца после его ареста меня разлучат с ребенком и мне не придется думать о куске хлеба для него?..