Незавещанное наследство. Пастернак, Мравинский, Ефремов и другие
Шрифт:
Я расплачивалась с той, чья свекла, морковь лежали уже в моей сумке, когда особо рьяный служитель порядка меня отпихнул, и купюры, ей мною протянутые, еще не обращенные гайдаровской шоковой терапией в труху, упали в лужу. Сказала, как казалось, спокойно: подними-ка, парень, ты их не заработал. И то ли подумала, то ли произнесла вслух: сволочь… Его удар не был сильным, но от моего, ответного, прицельного, с замахом тяжелой сумкой, он осел, схватившись за самые чувствительные в мужском организме места.
В то же мгновение меня затолкали в микроавтобус с зарешеченным отделением и столь же стремительно доставили в кирпичное здание по соседству от метро.
Батюшки, сколько
Пегие волосы учителя прорезал безупречный пробор с зачесом от левого уха к правому. Когда он показывал мне трудный пассаж, выползали крахмальные манжеты с запонками из агата. После лагеря консерватория для него закрылась, он жил частными уроками, но мальчиков ему не доверяли, только девочек. Среди них способностями я вряд ли выделялась, а вот любознательность выказывала безудержную. Щепетильный учитель и с частными бездарями выкладывающийся как прежде с талантами в консерватории, только к концу урока замечал, что намеченную программу мы с ним не осилили, зато наговорились власть то о том, то о другом, к музыке отношения не имеющeм. Над роялем висели две картины: почти черный, уплывший вглубь столетий Андрей Рублев и серовский, в овальной раме потрет, по каталогам известный как «Дама у калорифера». Учитель рассказал, что изображена там его тетка, жена того самого Олсуфьева, чей портрет тоже присутствовал, но находился ближе к окну. Бородатый старик, в рубашке с распахнутым воротом, яростно-истовым, раскольничьим взором, походил на Льва Николаевича Толстого. Не приготовив как следовало бы урок, я побаивалась не учителя, а бородатого старика: вот-вот выскочит со стены и крепко вдарит.
В ожидании пока мною займется милицейский начальник, сидя на деревянной скамье, воскресло в памяти вот это, такое далекое. Рублев, Серов, дочь моего учителя, Наташа, дивной, нездешней красоты, с признаками увядания, вырождения аристократической породы, сказавшимися в чрезмерно крупных, водянисто-серых глазах на очень бледно, резко суженном к подбородку лице, слишком высоком, выпуклом лбе, почти прозрачных, с голубыми жилками, висках, а еще больше, отчетливее, в ее заторможенности, чуждости всему, что подступало извне к стенам их тесной, заполненной осколками прошлого квартиры. Наташа являла полный контраст не только со мной, но и со своим младшим братом Сашкой, плотным, смуглым, щекастым, обучающим меня танцевать рок-н-ролл, не беспокоясь нисколько, что от его бросков по углам комнаты я могу остаться калекой.
– Гражданка, пройдите! – оповестил меня тот, с кем мы подрались. Я встала, обменявшись с ним ненавистным, обжигающим до нутра взглядом.
Никакой опасности не ощущала. Десятилетием позже забили бы сапогами, уже за то, что никаких документов при мне не оказалось –
И меня отпустили. Неблагодарная, я не почувствовала ни облегчения, ни избавления от опасности. Уверенность в собственной правоте затмила рассудок. Нынче самой трудно поверить, но и теток с мешками, и стражей порядка, и карьерного Поволяева я считала своими. Как и Наташу, хотя к тому времени она умерла от рака во Франции, в Нанси, оставив мужу Диме, из рода князей Шаховских, двух детишек. И все это вместе, все они создавали стержень, после утраченный навсегда: моя страна, я здесь своя. Но розы из Эквадора, подростки, сосущие водку из жестяных банок, Верочка, подъезжающая на «Лендкрузере», бомжи у мусорных баков, стаи бездомных, одичавших собак, гибель Ксюши, Борисыча ничего общего со страной, где я выросла, не имели.
…Хотя в подсобке Верочкиного магазина не изменилось ничего. К дверной ручке так же прикручена тряпка. Замызганная лестница, в углах завалы картонных коробок. Те же грузчики с той же уборщицей успели с утра поддать. И за тем же колченогим столом, покрытым клеенкой, выцветшей до белесости, Верочка трапезничала, ковыряя вилкой в консервной банке. В ондатровой шапке, надвинутой до бровей. По наблюдениям, только мои соотечественники с головы мерзли, и в помещении не снимая вязано-шерстяные, меховые уборы.
– У меня к тебе предложение, – услышала, – у тебя шуба есть? Да не вообще шуба, а норковая, бритая, ну знаешь, вошло сейчас в моду. – С выражением не свойственной ей мечтательности, продолжила. – На ощупь, как бархат… – Помолчала. – Но главное, в чем эффект, – их необычно красят. Я примеряла синюю, но и зеленая, розовая тоже неплохо. Хотя синяя больше бы мне подошла под цвет глаз…
То, что у Верочки на оплывшем лице имеются еще и глаза, к тому же такого цвета, о котором она заявила, меня озадачило, но я улыбнулась искательно, чтобы в выражении моего лица откровенное недоумение не отразилось.
– И хорошо заплачу. Могу вдвое, – поразмыслив, – могу и втрое.
Куда она клонит, пока не было ясно, но решила ее поддержать:
– Правильно, бывает, что цена не важна.
– Понимаешь, значит, – она воодушевилась. – Ну как женщина женщину. Не ради него, мужиков-то полно, Тоньку уесть хочу. Зазналась, у нее, видите ли, универмаг…
Я, восхищенно:
– Который? Неужели Сокольнический?
Верочка важно кивнула. Успех товарки, пусть и соперницы, сказывался и на ее значимости, придавал больший вес. Так же в нашем кругу кичились знакомствами со знаменитостями. Истинно, все люди-братья. Но Верочка увести себя в сторону не дала.
– Выходит, договорились? Ты мне привозишь шубу, а я тебя отблагодарю.
– Меня?!
– А кого же? Тебя!
– Но у меня такой нет.
– Нет? Столько лет за границей – и нет? Так купи.
– Зачем? У меня есть каракулевая.
– Каракулевые только старухи донашивают. Мне норковая, бритая нужна, о чем талдычу, а ты не врубаешься.
Молчу. Но у меня плохое лицо, на нем ясно прочитывается все, вот и Верочку оно разъярило.
– Дура! – прогремело в подсобке так, что даже грузчики, с утра пьяные, слегка протрезвели. – Дура! – и вздрогнула в испуге еще более пьяная уборщица.