Незнакомка из Уайлдфелл-Холла
Шрифт:
— Пусть хоть это тебя не расстраивает, — сказала я. — Все мы очень скоро последуем за тобой.
— Почему только я не могу взять тебя с собой теперь же! — вскричал он. — Ты бы заступилась за меня.
— Ни одному смертному не дано избавить ближнего своего от уготованной ему участи или заключить с Богом уговор, — ответила я. — Искупление души требует большего. Чтобы искупить нас, освободить от тенет Отца Зла, потребовалась кровь Богочеловека, совершенного и безгрешного. Проси Его быть твоим заступником.
Но мои слова напрасны. Теперь он не высмеивает эти священные истины, как прежде, но не способен ни довериться им, ни постигнуть их. Страдать ему осталось уже недолго. А страдает он нестерпимо, как и те, кто ухаживает за ним, но не стану удручать тебя дальнейшими подробностями. Мне кажется, сказанного достаточно, чтобы убедить тебя, что я поступила верно, поехав к нему».
Бедняжка Хелен! Какие ужасы приходилось ей переносить! А я не мог ничем их облегчить… Мне даже чудилось, что их на нее навлек я своими тайными мечтами. Страдания ее мужа
На второй день пришло еще одно письмо. Оно так же было молча вложено мне в руку, и вот его содержание:
«5 декабря.
Он наконец отошел. Я сидела с ним всю ночь, вглядываясь в его изменяющееся лицо, прислушиваясь к его затихающему дыханию, чувствуя, как его пальцы сжимают мою руку. Он долгое время хранил молчание, и я уже думала, что наступил конец, как вдруг он произнес тихо, но очень внятно:
— Молись обо мне, Хелен.
— Я молюсь о тебе каждый час, Артур, каждую минуту. Но ты сам должен молиться!
Его губы зашевелились, но ничего не произнесли. Затем глаза у него помутились, с уст порой срывались бессвязные недоговоренные слова, и, решив, что он без сознания, я осторожно высвободила руку, чтобы тихонько выйти глотнуть свежего воздуха, потому что мной все больше овладевала дурнота. Но судорожное движение пальцев и почти беззвучный шепот: „Не оставляй меня“ тотчас заставили меня снова взять его руку и не выпускать до тех пор, пока его не стало… А тогда я упала в обморок. Не от горя, а от переутомления, с которым у меня больше не было причины бороться. Ах, Фредерик, никто не может вообразить телесные и душевные муки этой кончины! Как могла бы я снести мысль, что эта бедная, трепещущая душа была тотчас ввергнута в вечный огонь? Она свела бы меня с ума. Но, слава Богу, у меня есть надежда — и не только робкое упование, что в последний миг раскаяние все-таки обрело ему прощение, но и благословенная уверенность, что через какое бы очищающее пламя ни был бы обречен пройти заблудший дух, какая бы судьба его ни ожидала, на вечную погибель он осужден быть не может, — Господь, в котором нет ненависти ни к единому из его творений, рано или поздно дарует ему прощение!
Той темной могиле, которой он так страшился, его тело будет предано в четверг, но гроб необходимо забить как можно быстрее. Если ты намерен приехать на похороны, то торопись, мне нужна помощь.
Хелен Хантингдон».
Глава L
СОМНЕНИЯ И РАЗОЧАРОВАНИЯ
Прочитав это, я не имел причин скрывать от Фредерика Лоренса свою радость и надежды, так как в них не было ничего предосудительного, — радовался я лишь избавлению его сестры от тягостных, изнурительных забот и надеялся только, что время исцелит ее от их последствий и до конца своих дней она обретет хотя бы душевный мир и покой. Я испытывал болезненную жалость к ее злополучному мужу (хотя прекрасно понимал, что все свои страдания он навлек на себя сам и вполне их заслуживал) и величайшее сочувствие к ее несчастьям, а также глубокую тревогу при мысли о возможных последствиях этих изнурительных забот, этих страшных бдений, этого непрерывного и вредоносного пребывания рядом с живым трупом — у меня ведь не было сомнений, что о большей части того, что ей выпало перенести, она умолчала.
— Вы поедете к ней, Лоренс? — спросил я, возвращая ему письмо.
— Да. Немедленно.
— Прекрасно. Так я прощусь с вами, чтобы не мешать вашим сборам.
— Они были закончены, пока вы читали письмо, а начаты еще до вашего прихода. Экипаж уже подан.
Горячо одобрив такую поспешность, я пожелал ему доброго утра и ушел. Пока мы пожимали друг другу руки, он внимательно посмотрел мне в лицо, но чего бы ни ждал там различить, увидел лишь отвечающую случаю серьезность и, может быть, легкую досаду — на мысли, которые, как я заподозрил, промелькнули у него в голове.
Но забыл ли я свои мечтания, пылкую любовь, упрямые надежды? Казалось кощунством думать о них в такое время, и все-таки я их помнил. Однако когда я сел на лошадь и медленно направился к себе домой, то размышлял лишь о несбыточности этих мечтаний, обманчивости надежд и тщете моей мысли. Миссис Хантингдон теперь свободна, думать о ней более не преступно, но думает ли она обо мне? О, разумеется, не сейчас, об этом и речи быть не может! Но вспомнит ли она обо мне, когда потрясение пройдет? Во всех письмах к брату — «нашему взаимному другу», как она сама его назвала, я был упомянут лишь раз, причем в ответ на прямой вопрос. Уж одно это давало достаточный повод подозревать, что я позабыт. Но мало того. Молчать она могла по требованию долга, только пытаясь меня забыть, однако во мне крепло угрюмое убеждение, что ужасы, которые она видела и перечувствовала, примирение с тем, кого она когда-то любила, его страшные смертные муки должны были неминуемо изгладить из ее души все следы мимолетной любви ко мне. Она могла оправиться от пережитого, к ней могли вернуться прежнее здоровье, душевное спокойствие, даже бодрость, — но только не чувства, которые, несомненно, уже представляются обманчивым сном, тем более что некому напоминать ей обо мне, нет средства заверить ее в моей преданности, моем постоянстве теперь, когда нас разделяет такое расстояние и простая деликатность запрещает искать с ней встречи или хотя бы написать — во всяком случае, пока не минуют долгие месяцы. А как мне заручиться помощью ее брата?
И все же я с немалым нетерпением ожидал возвращения мистера Лоренса из Грасдейла, — с нетерпением, возраставшим прямо пропорционально тому, насколько растягивалось его отсутствие. Задержался он там более чем на десять дней. Бесспорно, чем дольше сестра находила у него утешение и помощь, тем было лучше, но все-таки он мог бы написать мне, как она себя чувствует или хотя бы когда его ждать обратно. Ведь должен же он понимать, какие муки я испытываю, тревожась за нее и не зная, чего мне ждать от будущего. Однако когда он наконец возвратился, то сказал лишь, что она совсем измучена неусыпным уходом за тем, кто был губителем ее жизни и чуть было не увлек с собой в могилу, и все еще не оправилась от потрясения и от скорби, вызванной его печальным концом и сопутствующими обстоятельствами. Но ни слова обо мне, ни намека, что мое имя хотя бы раз сорвалось с ее губ или было произнесено в ее присутствии. Разумеется, об этом я его не спрашивал — на такой вопрос у меня не хватило духу, так как я уже твердо уверовал, что Лоренс против моего брака с его сестрой.
Я видел, что он ожидает дальнейших расспросов о своей поездке, но с обостренной чуткостью пробудившейся ревности… или уязвленного самолюбия… или уж и не знаю, как это назвать, я, кроме того, увидел, что он их опасается, и был не просто удивлен, но приятно удивлен, когда их не последовало. Разумеется, я пылал яростью, но гордость вынудила меня скрыть мои чувства и сохранять внешнее спокойствие — или, во всяком случае, стоическую невозмутимость — до конца нашего разговора. Теперь я этому рад. Рассуждая с большей беспристрастностью, я не могу не признать, что поссориться с ним тогда было бы и в высшей степени неприлично и глупо. Должен также признаться, что был к нему несправедлив в сердце своем. На самом деле он питал ко мне самые дружеские чувства, но это не мешало ему сознавать, что брак между мной и миссис Хантингдон свет назовет «мезальянсом», а для человека с его натурой мнение света значило много и уж тем более, когда презрительный смех и пренебрежение грозили не ему самому, но его сестре. Верь он, что брак этот составит счастье нас обоих, знай он, как бесконечно я ее люблю, то поступал бы иначе. Но наблюдая, как я спокоен, как невозмутим, он с полной искренностью не счел себя вправе смущать мою философскую сдержанность. Ни в чем прямо не препятствуя нашему союзу, он ничего не делал для того, чтобы ему содействовать, и уступал советам благоразумной осторожности, помогая нам преодолеть взаимную склонность, а не советам сердца поддержать ее. «И был прав!» — скажешь ты. Возможно, возможно. В любом случае у меня не было истинных причин испытывать против него столь горькое негодование. Но тогда я не сумел взглянуть на все столь беспристрастно и, поговорив еще несколько минут на посторонние темы, ушел, испытывая муки уязвленной гордости и разочарование в дружбе, вдобавок к агонии страха, что я и правда забыт, и терзанием при мысли, что моя возлюбленная сейчас одна, в горе, измождена телесно и душевно, а мне запрещено попытаться утешить ее, помочь ей — запрещено даже выразить свое сочувствие, так как о том, чтобы воспользоваться посредничеством мистера Лоренса, теперь не могло быть и речи.
Но что же мне делать? Ждать, не вспомнит ли она обо мне сама? Но этого, разумеется, не будет. А если она и попросит брата передать мне несколько приветливых слов, он, конечно, такой просьбы не исполнит, а тогда… какая страшная мысль… Тогда, не получив ответа, она сочтет, что мои чувства остыли и переменились. А может быть, он уже дал ей понять, что я о ней больше не думаю! И все-таки я дождусь, чтобы наконец миновали условленные шесть месяцев нашей разлуки (будет это на исходе февраля), а тогда пошлю ей письмо, — почтительно напомню о ее разрешении писать ей после истечения этого срока и изъявлю надежду, что могу воспользоваться им, дабы выразить мои искреннейшие соболезнования по поводу недавних ее горестей, мое восхищение ее благородством и мои упования, что здоровье ее уже поправилось и что ей теперь будет дано наслаждаться той мирной, безмятежной жизнью, которой судьба столь долго ее лишала, хотя поистине мало кто более заслуживает подобного блага, чем она… И добавлю несколько слов привета моему дружку Артуру с вопросом, помнит ли он меня… а может быть, и еще несколько о прошедших днях, о восхитительных часах, проведенных мной в ее обществе, вечно для меня живых, соли и утешении моего существования… А заключу выражением надежды, что ее недавние печалите совсем изгладили меня из ее памяти. Если она не ответит, то больше я, разумеется, писать не буду, если же ответит (а ответить, пусть лишь из вежливости, она все-таки должна), дальше я буду поступать, исходя из этого ее письма.