Ницше
Шрифт:
«По ту сторону добра и зла», I, 19. Пер. Н. Полилова
[…] Сообразно этому «развитие» вещи, навыка, органа менее всего является progressus к некой цели, еще менее логическим и наикратчайшим, достигнутым с минимальной затратой сил progressus, — но последовательностью более или менее укоренившихся, более или менее не зависящих друг от друга и разыгрывающихся здесь процессов возобладания, включая и чинимые им всякий раз препятствия, пробные метаморфозы в целях защиты и реакции, даже результаты удавшихся противоакций. Форма текуча, «смысл» еще более… Даже в каждом отдельном организме дело обстоит не иначе: всякий раз с существенным ростом целого смещается и «смысл» отдельных органов — при случае их частичное разрушение, их сокращение в числе (скажем, путем уничтожения средних звеньев) может оказаться признаком возрастающей силы и совершенства. Я хочу сказать: даже частичная утрата полезности, чахлость и вырождение, исчезновение смысла и целесообразности, короче, смерть принадлежит к условиям действительного progressus, каковой всегда является в гештальте воли и пути к большей власти и всегда осуществляется за счет многочисленных меньших сил. […] Я подчеркиваю эту основную точку зрения исторической методики, тем более что она в корне противится господствующему нынче инстинкту и вкусу дня, который охотнее
«К генеалогии морали», II, 12. Пер. К. А. Свасьяма
[…] — Я впервые узрел истинную противоположность — вырождающийся инстинкт, обращенный с подземной мстительностью против жизни (христианство, философия Шопенгауэра, в известном смысле уже философия Платона, весь идеализм, как его типичные формы), и рожденная из избытка, из преизбытка формула высшего утверждения, утверждения без ограничений, утверждения даже к страданию, даже к вине, даже ко всему загадочному и странному в существовании… Это последнее, самое радостное, самое чрезмерное и надменное утверждение жизни есть не только самое высокое убеждение, оно также и самое глубокое, наиболее строго утвержденное и подтвержденное истиной и наукой. Ничто существующее не должно быть устранено, нет ничего лишнего — отвергаемые христианами и прочими нигилистами стороны существования занимают в иерархии ценностей даже бесконечно более высокое место, чем то, что мог бы одобрить, назвать хорошим инстинкт décadence. Чтобы постичь это, нужно мужество и, как его условие, избыток силы: ибо, насколько мужество может отважиться на движение вперед, настолько по этой мерке силы приближаемся и мы к истине. Познание, утверждение реальности для сильного есть такая же необходимость, как для слабого, под давлением слабости, трусость и бегство от реальности — «идеал»… Слабые не вольны познавать: décadents нуждаются во лжи — она составляет одно из условий их существования.
«Ессе Homo», Рождение трагедии, 2. Пер. Ю. М. Антоновского
Восстание рабов в морали начинается с того, что ressentiment11 сам становится творческим и порождает ценности: ressentiment таких существ, которые не способны к действительной реакции, реакции, выразившейся бы в поступке, и которые вознаграждают себя воображаемой местью. В то время как всякая преимущественная мораль произрастает из торжествующего самоутверждения, мораль рабов с самого начала говорит Нет «внешнему», «иному», «несобственному»: это Нет и оказывается ее творческим деянием. Этот поворот оценивающего взгляда — это необходимое обращение вовне, вместо обращения к самому себе — как раз и принадлежит к ressentiment: мораль рабов всегда нуждается для своего возникновения прежде всего в противостоящем и внешнем мире, нуждается, говоря физиологическим языком, во внешних раздражениях, чтобы вообще действовать, — ее акция в корне является реакцией.
«К генеалогии морали», I, 10. Пер. К. А. Свасьяна
[…] священник есть переориентировщик ressentiment. Ибо каждый страждущий инстинктивно подыскивает причину к своему страданию; точнее, зачинщика, еще точнее, предрасположенного к страданию виновника — короче, нечто живое, на котором он мог бы кулаками или in effigie12 разрядить под каким-либо предлогом свои аффекты: ибо разряжение аффекта для страдающего есть величайшая попытка облегчения, т. е. обезболивания, непроизвольно вожделеемый им наркотик против всякого рода мучений. Тут-то, подозреваю я, и следует искать действительную физиологическую причину ressentiment, мести и их придатков, стало быть, в потребности заглушить боль путем аффекта […]. Всем страдающим без исключения свойственна ужасающая охочесть и изобретательность в отыскании предлогов к мучительным аффектам; они наслаждаются уже своей подозрительностью, ломая головы над всяческими злыми умыслами и мнимыми ущемленностями, они роются в потрохах своего прошлого и настоящего в поисках темных, сомнительных историй, где им вмочь сибаритствовать среди избытка мучительных подозрений и опьяняться ядом собственной злобы, — они бередят старые зарубцованные раны, они истекают кровью из давно залеченных рубцов, им мерещатся злодеи в друзьях, женщинах, детях, во всех ближних. «Я страдаю: должен же кто-нибудь быть в этом виновным» — так думает каждая хворая овца. А пастух ее, аскетический священник, говорит ей: «Поистине, овца моя! кто-то должен быть виновным в этом: но этот кто-то есть ты сама, ты сама и виновна в этом — ты сама только и виновна в себе\»… Это сказано достаточно смело, достаточно лживо: но одно по крайней мере достигнуто этим, я говорил уже, — переориентировка ressentiment.
«К генеалогии морали», III, 15. Пер. К. А. Свасьяна
[…] Бессмысленность страдания, а не страдание, — вот что было проклятием, тяготевшим до сих пор над человечеством, — и аскетический идеал придал ему некий смысл. То был доныне единственный
«К генеалогии морали», III, 28. Пер. К. А. Свасьяна
D) От нигилизма к преобразованию всех ценностей
Нигилизм, побежденный самим собой.
[…] Сострадание противоположно тоническим аффектам, повышающим энергию жизненного чувства; оно действует угнетающим образом. […] Оно поддерживает то, что должно погибнуть, оно встает на защиту в пользу обездоленных и осужденных жизнью; поддерживая в жизни неудачное всякого рода, оно делает саму жизнь мрачною и возбуждающею сомнения. Осмелились назвать сострадание добродетелью (в каждой благородной морали оно считается слабостью); пошли еще дальше: сделали из него добродетель по преимуществу, почву и источник всех добродетелей, конечно, лишь с точки зрения нигилистической философии, которая пишет на своем щите отрицание жизни, — и это надо всегда иметь в виду. Шопенгауэр был прав: сострадание отрицает жизнь, оно делает ее более достойной отрицания, — сострадание есть практика нигилизма Повторяю: этот угнетающий и заразительный инстинкт уничтожает те инстинкты, которые исходят из поддержания и повышения ценности жизни: умножая бедствие и охраняя все бедствующее оно является главным орудием décadence — сострадание увлекает в ничто!.. Не говорят «ничто»: говорят вместо этого «по ту сторону», или Бог, или «истинная жизнь», или нирвана, спасение, блаженство… Эта невинная риторика из области религиозно-нравственной идиосинкразии оказывается гораздо менее невинной, когда поймешь, какая тенденция облекается здесь в мантию возвышенных слов, тенденция, враждебная жизни. […]
Христианское понятие о божестве (Бог как Бог больных, Бог как паук, Бог как дух) — это понятие есть одно из самых извращеннейших понятий о божестве, какие только существовали на земле; быть может, оно является даже измерителем той глубины, до которой может опуститься тип божества в его нисходящем развитии. Бог, выродившийся в противоречие с жизнью, вместо того чтобы быть ее просветлением и вечным ее утверждением] Бог, объявляющий войну жизни, природе, воле к жизни! Бог как формула всякой клеветы на посюстороннее! для всякой лжи о «потустороннем»! Бог, обожествляющий «ничто» освящающий волю к «ничто»!..
«Антихрист», 7, 18. Пер. В. А. Флеровой
Пленники. — Однажды утром пленники вышли во двор: надсмотрщик же не явился. Некоторые, как ни в чем не бывало, отправились на работу, другие стали бездельничать, посматривая с вызовом по сторонам. Тут один из них вышел вперед, да и говорит: «Хотите работайте, хотите не работайте: все едино. Ваши козни раскрыты, надсмотрщик раскусил вас, и в скором времени на ваши головы падут слова его страшнейшего суда. Вы его знаете: он жесток и злопамятен. Послушайте же, что я вам скажу: до сих пор вы ничего обо мне не знали, я вовсе не таков, каким кажусь. Скажу больше: я сын надсмотрщика, я все для него. Я могу вас спасти, я хочу вас спасти. Само собой, спасу я только тех, кто верит, что я сын надсмотрщика. Прочие же пожнут плоды своего неверия». — «Хорошо, — сказал после недолгого молчания один из старейших пленников, — но какая разница, верим мы тебе или нет? Если ты и в самом деле сын и можешь сделать то, что говоришь, замолви за всех нас словечко: это было бы по-настоящему доброе дело. К чему эти разговоры о вере и неверии?» — «Ну а я, — прервал его один из самых юных пленников, — не верю ни единому его слову: чего это он вбил себе в голову. Спорю, что и через восемь дней мы будем по-прежнему здесь, да и надсмотрщик знать ничего не знает». «А если что-нибудь и знал, — промолвил тут один из тех, кто только что вышел во двор, — то теперь уж точно ничего не знает, ибо только что приказал долго жить». — «Эй, эй, — закричали тут все наперебой, — господин Сын, а как же с наследством? Может, мы уже твои пленники?» — «Я уже сказал, — кротко ответил тот, к кому они обращались, — я освобожу всякого, кто в меня верит, тем более, что отец мой еще жив». — Пленники не стали смеяться, пожали плечами и оставили его в покое.
«Странник и его тень». 84. Пер. С. Л. Фокина14
Заратустра! Заратустра! Разгадай загадку мою говори, говори! Что такое месть свидетелю?
Я предостерегаю тебя, здесь скользкий лед! Смотри, смотри, как бы гордость твоя не сломала здесь ногу себе!
Ты считаешь себя мудрым, ты, гордый Заратустра. Так разгадай же загадку, ты, щелкун твердых орешков, — загадку, которую представляю я! скажи: кто я!
— Но когда Заратустра услыхал слова эти, как думаете вы, что случилось с душою его? Сострадание овладело им, и вдруг он упал ниц, как дуб долго сопротивлявшийся многим дровосекам, тяжел, внезапно, пугая даже тех, кто хотел срубить его. Но вот он снова поднялся с земли, и лицо его сделалось суровым.
«Я отлично узнаю тебя, — сказал он голосом звучавшим, как медь, — ты убийца Бога] Пусти меня.
Ты не вынес того, кто видел тебя, — кто всегда и насквозь видел тебя, — самого безобразного человека! Ты отомстил этому свидетелю!»