Никита Хрущев. Реформатор
Шрифт:
Твардовский убеждал Хрущева, что литература лучше поможет советской власти, если ей дадут возможность свободнее критиковать темные стороны жизни.
«Советская власть не такая мимозно-хрустальная, чтобы рассыпаться от критики, — говорил Александр Трифонович, — знайте, Никита Сергеевич, — все лучшее в нашей литературе поддержит вас в борьбе с культом личности».
«— Вот мне прислал письмо и свои запрещенные к печати стихи, этого, как его? — Хрущев на секунду забыл фамилию, но тут же вспомнил и продолжал: — Евтушенко, — пишет Твардовский в дневнике. — Я (Хрущев. — С.
И опять Хрущев начал вспоминать о прошлом».
Вернусь к записям Лакшина.
«Еще одна просьба, личная, — сказал Твардовский, когда беседа подходила к концу. Никита Сергеевич весь сразу сник, потух, видно, решил, что попросит квартиру или дачу. Все оживление его погасло. — Нельзя ли отложить мою поездку в Америку? Я хочу закончить поэму, так сказать, на своем приусадебном участке поработать.
Твардовский пояснил, что он со своей поэмой, “как баба на сносях”…»
Речь шла о «Теркине на том свете», его история тоже уходила в далекий 1954 год. Идеологи выискивали в ней, и находили, множество аллегорий, намеков и, вообще, они не понимали, при чем тут «тот свет». Что, Твардовскому «этого света» не хватает? Хрущева тоже втянули в возню вокруг «Теркина на том свете». С тех пор прошло уже почти восемь лет, отец не забыл той истории, но детали не очень уж помнились.
И снова из дневника Твардовского.
— А-а… Конечно, помню, — отозвался Хрущев на просьбу Твардовского.
— Она тогда страдала рядом несовершенств, — дипломатично продолжил Александр Трифонович.
— Нет, она и тогда была очень талантлива… — перебил его отец. — Только отдельные места…
Отец никак не мог припомнить, что же ставилось в вину автору.
— Ах, боже мой, там и места этого давно нет, — пришел ему на помощь Твардовский. — Однако я прямо скажу, что моя доработка вещи не идет по линии сглаживания ее остроты, наоборот, она будет острее.
«— Конечно, конечно, — поощрительно откликнулся Хрущев. — Нет, вам сейчас ехать не нужно. У нас сейчас с ними (с американцами. — С. Х.) отношения вот такие (показал жестом бодание. — С. Х.), потом это пройдет.
На просьбу отложить мою поездку в Америку до весны Никита Сергеевич отозвался так, точно ему это даже понравилось».
20 октября отец еще не знал, что американцы уже сфотографировали наши ракеты на Кубе и кризис разразится в ближайший понедельник, но не сомневался, что после того как они о них узнают, по его задумке, в ноябре, и от него самого, Твардовскому в США придется ох как не сладко.
— Спасибо, — Твардовский благодарит Хрущева за согласие на непоездку в Америку. — И еще одна, последняя просьба. Когда я поставлю
— Буду рад прочесть, — вежливо отозвался Хрущев. И на прощание добавил: — Будьте только здоровы, а все остальное — слава и все другое у вас есть и останется навсегда.
«На другой день Александр Трифонович собрал всех в редакции и кратко, во избежание лишних слухов, проинформировал сотрудников. Говорил, что Хрущев произвел на него очень хорошее впечатление нежеланием грубо вмешиваться в литературные дела. “Кажется, он досадует, что у него нет своего Луначарского”», — цитирует Лакшин своего друга и главного редактора.
Карибский кризис прогремел и отгремел.
Ко дню открытия ноябрьского Пленума ЦК вышел одиннадцатый номер «Нового мира» с «Иваном Денисовичем». Твардовский его специально подогнал к «красной» дате. Он и сам, кандидат в члены ЦК, спешил в Кремль, в Свердловский зал, к началу первого заседания, но по пути забежал в редакцию, там его ждал Солженицын. Они накануне уже встречались, но наговориться не успели.
«Утро. Иду на Пленум. Вчера — Солженицын. Часа четыре, — записывает в дневнике Твардовский. — Труден кое в чем до колотья в печени. Но молодец. Однако взвинченно-озабочен, тороплив, рвется бежать, хотя, говорю, вот сейчас, через три минуты подойдет машина.
Первый день Пленума — доклад Никиты Сергеевича. Как всегда, длинновато, необязательно для Пленума ЦК по техническим подробностям и т. п., как всегда, главный интерес не в “тексте”, а в том, когда он отрывается, так сказать, от текста, как то к ленинской записке о “партии, стоящей у власти, защищающей своих мерзавцев”.
После вечернего заседания вышел из зала — ух ты: почти у всех в руках вместе с красной обложкой только что розданного текста доклада Хрущева — синяя “Нового мира”. Подвезли, кажется, 2 000 экземпляров. Спустился вниз, где всякая культторговля — очереди, и не одна, к стопкам “Нового мира”. Это не та покупка, когда высматривают, выбирают, а когда давай, давай — останется ли…
Вечером поделился с Заксом, (еще один заместитель Твардовского в “Новом мире”), а он говорит, что весь день в редакции бог весть что — звонки, паломничество. В городских киосках составляют списки на 11-й номер, а его еще там нет, но сегодня, должно быть, будет.
Нужно же мне, чтобы я, кроме привычных и изнурительных самобичеваний, мог быть немного доволен собой, доведением дела до конца, преодолением всего того, что всем без исключением вокруг меня представлялось просто невероятным».
Не все писатели разделяли восторги Твардовского. «Я встретил Катаева, — записывает 24 ноября 1962 года в дневник Чуковский, — он возмущен повестью “Один день”. К моему изумлению сказал: “Повесть фальшивая, в ней не показан протест”. — “Какой протест?!” — “Протест крестьянина, сидящего в лагере… Как он смел не протестовать, хотя бы под одеялом?” А много ли протестовал сам Катаев во время сталинского режима? Он слагал рабьи гимны, как все. Теперь я вижу, как невыгодна черносотенцам антисталинская политика, проводимая Хрущевым».