Никогда никого не забуду. Повесть об Иване Горбачевском
Шрифт:
Это, впрочем, радовало сердце генерала Лепарского, который, красуясь на белом, как нарочно, коне, у каждого ручейка приказывал наводить по всем инженерным правилам переправу; и, когда трое, Якушкин, Завалншин и Вольф, наскучив ждать, просто-напросто отправились вброд, oн подскакал к ним и закричал, как человек, которому нанесли личную обиду:
— Господа! Куда вы? Что за безрассудная отвага? Если вы утонете, то вам ничего, а знаете ли, как придется отвечать мне?
— Le vieux coursier a scnti l'aiguillon {1} ,— смеясь, заметил Ивану Ивановичу Оболенский; он подразумевал то, о чем и сам генерал
1
Старый боевой конь почувствовал шпору (франц.).
— Когда я, миновав все затруднения, привел в Сибирь польских конфедератов, то государыня…
Как былой кутила с неизлечимой подагрой, старчески прослезясь, воскрешает в слабеющей памяти молодечества юности, так добродетельнейший генерал-майор Станислав Романович Леиарский нес в сердце дорогое воспоминание. В девяностых годах ему, поляку по рождению и строгому католику, было доверено сопровождать пленных соратников Костюшки и Юзефа Понятовского, ссылаемых за возмущение против российской царицы, и он с наивностью добросовестного служаки рассказывал, не очень понимая, чем и перед кем хвастает, к каким остроумным уловкам и к каким успокоительным посулам приходилось ему прибегать, пока не завлек земляков в безопасную глубь империи.
Стародавний его подвиг и подсказал памятливому Николаю назначить Лопарского, безупречного командира Северского конноегерского полка, комендантом Нерчинских рудников.
Теперь старый конь в самом деле почуял шпору… и взыграл.
Авангард. Арьергард. По бокам вдоль дороги — буряты, каждый из которых, кажется, чуть шевельнись, выхватит из колчана стрелу да и пустит тебе между лопаток: им было внушено, будто стерегут колдунов и кудесников, и столько наговорено страшного, что они, как потом признавались сами, ожидали увидеть уж никак не людей, а драконов с хвостами и крыльями, которые, того и гляди, упорхнут в поднебесье. Быть может, даже разочаровались, когда ужасного этого чуда не случилось.
Словом, то ли действительный страх перед ожидаемым злоумышлением, то ли старческая игра в солдатики, — скорее, пожалуй, второе, ибо суровый порядок далеко не соблюдался. Да и вовсе уж бесчеловечно было бы соблюдать его теперь.
Из Читы многие выступали в дурном расположении духа: обжились, притерпелись, семейные обзавелись домом, к тому же перевод в новоотстроенный каземат означал крушение лелеемой надежды на цареву амнистию. А вот поди ж: путь из тюрьмы в тюрьму был радостен, как только может быть радостно внезапное мгновение свободы, — чем оно короче, тем больше спешишь им нарадоваться.
Человек дышит, не замечая, что дышит, пока ему достает воздуха. Путь из Читы в Петровский был глотком меж двумя задыханиями. Было вольно — ко всему и краса Читинской долины, сада Сибири, как окрестил ее кто-то, как бы торопилась обилием и цветистостью, почти чрезмерной, насытить глаз, которому предстояло скоро свыкнуться с бедностью природы петровской, — и даже на начальников эта воля не действовать не могла; в каземате легче быть строгим, там тюремщикам уж подлинно стены помогают.
Было вольно. И весело.
Они шли, разделенные на две партии, по разрядам, которые положил им четыре года назад Верховный уголовный суд. В первой были наказанные снисходительнее, кому соответственно была воздана и меньшая честь, ибо их сопровождал всего лишь племянник генерала: плац-майор Осип Лепарский тож. Вторую
Шли каким-никаким, но порядком; на дневках же, в шестах, где для них загодя были расставлены войлочные юрты, все и всё мешалось, и у вечерних костров язык пламени вырывал из тьмы самые неожиданные картины: генерала, который доверительно испрашивал у лекаря Вольфа верное средство от почечуя, или Трубецкого с нахмуренным длинным английским лицом, досадливо грызущего над шахматной доскою чубук, в то время как его противник, бурят, ясно и вежливо улыбался и всем своим лучезарным ликом показывал, что, обыгрывая такого почтенного тайшу (вроде князя, по-ихнему), он никоим образом не желает причинить ему неудовольствия.
С бурятами, встреченными так близко впервые, возник интерес обоюдный и пылкий: просвещенные бывшие дворяне туманно объясняли его намерением познать доселе неведомый народ, а тем, по их счастью, не нужно было искать оправдания своему дикому, ребячьему любопытству. Как истым детям, им все надо было пощупать, под все покровы заглянуть, и в этом отношении более всех не давал им покоя Лунин.
Из уважения к его боевым ранам ему было дозволено ехать в крытой повозке, чем он и пользовался, не вылезая из нее ни днем, ни ночью несколько суток кряду, — и среди бурят стали разноситься слухи один другого соблазнительнее. Эти предполагали, что, выходит, начальство не напрасно пугало и, быть может, между арестантами есть-таки чудовище, ежели и без крыл, то по крайней мере с хвостом; те, которые воображением были не такие поэты, допускали, что за кожаными завесками везут наиглавнейшего преступника.
На одном ночлеге толпа приступила к повозке, и приглушенный, однако нескончаемый ее гомон Лунину наконец надоел.
Он вышел на воздух, сразу разочаровав поэтов, увидавших его бесхвостым, и еще сохранив надежду в мыслящих более прозаически.
— Ну? Что нужно? Кто тут знает по-русски?
Толпа вытолкнула слегка упирающегося переводчика, и тот, опасливо поклонившись, объявил от всеобщего имени, что народ хотел бы узнать, за что господина сослали.
Лунин долго не думал:
— Спроси их, знают ли они своего тайшу?
Переводчик пробормотал несколько слов, не оборачиваясь к толпе и не спуская с Лунина глаз, переждал гул и ответил, не позабывши снова отвесить поклон:
— Знаем, господин.
— Ну а того тайшу, который стоит над вашим тайшой и может посадить его вот в эту кибитку или сделать ему угей, — того знаете?
Недолгое общение с бурятами мгновенно обогатило забайкальских новожителей несколькими десятками слов неизвестного языка, и угей, то есть конец, было из обиходных.
— Знаем, господин.
— Так знайте и то, что я хотел сделать угей его власти. Вот за это меня и сослали.
— О-о-о! — и буряты, у которых не только округлились рты, но, кажется, даже самые глаза от трепета и изумления сделались из узких круглыми, медленно пятясь и низко-низко кланяясь, удалились прочь от кибитки. А Лунин, весьма собою довольный, влез в нее и закрылся завеской.
Этих милых бедняков, которых русские сибиряки переиначили в братских, начальство совсем не по-братски пригоняло сюда за двести, триста, четыреста верст, разумеется нимало не обеспокоясь их пропитанием, и они жестоко голодали, насыщаясь — глупое слово, ибо что там за насыщение? — одной брусникой, пока те, кому они прислуживали и кого стерегли, не начали их кормить.