Николай Гоголь
Шрифт:
«Наружность Гоголя так переменилась, что его можно было не узнать. Следов не было прежнего, гладко выбритого и обстриженного, кроме хохла, франтика в модном фраке. Прекрасные белокурые густые волосы лежали у него почти по плечам; красивые усы, эспаньолка довершали перемену; все черты лица получили совсем другое значение; особенно в глазах, когда он говорил, выражалась доброта, веселость и любовь ко всем; когда же он молчал или задумывался, то сейчас изображалось в них серьезное устремление к чему-то не внешнему. Сюртук, вроде пальто, заменил фрак, который Гоголь надевал только в совершенной крайности; сама фигура Гоголя в сюртуке сделалась благообразнее.
Он часто шутил в то время, и его шутки, которых передать нет никакой возможности, были так оригинальны и забавны, что неудержимый смех одолевал всех, кто его слушал; сам
Однако, когда старший сын Аксакова, Константин, спросил, привез ли Гоголь что-нибудь из написанного в Италии, он услышал резкое: «Ничего».
Жена Панаева, [241] в первый раз встретившись с таким великим писателем, нашла его «сердитым и капризным». Он повадился почти каждый день приходить обедать у Аксаковых, которые принимали его, как мессию. Он председательствовал на обеде, восседая в вольтеровском кресле.
240
С. Т. Аксаков. Знакомство с Гоголем. Собр. соч., 1909. Т. II, стр. 341–343.
241
Авдотья Яковлевна Панаева-Головачева – жена предыдущего, затем – «гражданская» жена Некрасова; автор романов и интересных сведений о современных ей литературных деятелях.
«У прибора Гоголя стоял особенный граненый большой стакан и в графине красное вино. Ему подали особенный пирог, жаркое тоже он ел другое, нежели все. Хозяйка дома потчевала его то тем, то другим, но он ел мало, отвечал на ее вопросы каким-то капризным тоном. Гоголь все время сидел сгорбившись, молчал, мрачно поглядывал на всех. Изредка на его губах мелькала саркастическая улыбка… Когда встали из-за стола, Гоголь сейчас же удалился отдыхать после обеда. А мы все уселись на большой террасе пить кофе. Хозяйка дома отдала приказание прислуге, чтобы не шумели, убирая со стола». [242]
242
А. Я. Панаева-Головачева. Воспоминания.
Что касается мужа рассказчицы, то он также описал свои впечатления:
«Наружность Гоголя не произвела на меня приятного впечатления. С первого взгляда на него меня всего более поразил его нос, сухощавый, длинный и острый, как клюв хищной птицы. Он был одет с некоторою претензиею на щегольство, волосы были завиты и клок напереди поднят довольно высоко, в форме букли, как носили тогда. Вглядываясь в него, я все разочаровывался более и более, потому что заранее составил себе идеал автора „Миргорода“, и Гоголь нисколько не подходил к этому идеалу. Мне даже не понравились глаза его – небольшие, проницательные и умные, но как-то хитро и неприветливо смотревшие». [243]
243
И. И. Панаев. Литературные воспоминания. Панаев был журналистом, принадлежавшим к кружку Белинского. 130–131.
И еще:
«Гоголь говорил мало, вяло и будто нехотя. Он казался задумчив и грустен. Он не мог не видеть поклонения и благоговения, окружавшего его, и принимал все это как должное, стараясь прикрыть удовольствие, доставляемое его самолюбию, наружным равнодушием. В его манере вести себя было что-то натянутое, искусственное, тяжело действовавшее на всех, которые смотрели на него не как на гения, а просто как на человека…
Чувство глубокого, беспредельного уважения семейства Аксаковых к таланту Гоголя проявлялось во внешних знаках, с ребяческой, наивной искренностью, доходившей до комизма». [244]
244
Там же.
Наконец
«Кажется, я вздремнул немного?» – спросил Гоголь, зевая…
После некоторых колебаний Сергей Тимофеевич осмелился пролепетать:
«А вы, кажется, Николай Васильевич, дали нам обещание… Вы не забыли его?»
«Какое обещание? – сделал удивленное лицо Гоголь. – Ах, да! Но я сегодня, право, не имею расположения к чтению и буду читать дурно; вы меня лучше уж избавьте от этого…»
Но Сергей Тимофеевич стал упрашивать его с такой дрожью в голосе, что Гоголь уступил. У всех засияли лица. Дамы зашептались: «Гоголь будет читать! Гоголь будет читать!» Главный герой вечера нехотя сел на диван перед овальным столом, мрачно всех оглядел, и вдруг рыгнул раз, другой, третий… Дамы вздрогнули, мужчины смущенно отвернулись.
«Что это у меня? точно отрыжка! – пробормотал Гоголь. – Вчерашний обед засел в горле: эти грибки да ботвинья! Ешь, ешь, просто черт знает, чего не ешь…»
И заикал снова, к всеобщему ужасу, затем вынул рукопись из заднего кармана, открыл ее и продолжил, читать, отслеживая глазами текст:
«Вот оно! Еще! Еще раз! Прочитать еще „Северную пчелу“, что там такое?..»
Тут только слушатели догадались, что эта отрыжка и эти слова были началом еще не опубликованной пьесы и все облегченно вздохнули, обменявшись восхищенными взглядами. В конце чтения присутствующие разразились бурными аплодисментами. [245]
245
Подробности этой сцены описаны И. И. Панаевым в «Литературных воспоминаниях».
Удовлетворенный приемом этого отрывка из комедии «Тяжба», Гоголь сообщил, что он прочтет первую главу из «Мертвых душ».
Восторг был неимоверный. Конечно, талант автора превосходил его способности чтеца, но фраза за фразой, и перед ошеломленными слушателями открывался одновременно правдивый и гротескный, будничный и фантастический мир.
«После чтения, – напишет позже И. И. Панаев – С. Т. Аксаков в волнении прохаживался по комнате, подходил к Гоголю, жал его руки и значительно посматривал на всех нас… „Гениально, гениально!“ – повторял он. Глазки Константина Аксакова (сына Сергея Тимофеевича) сверкали: он ударил кулаком о стол и говорил: – „Гомерическая сила! гомерическая!“ Дамы восторгались, ахали, рассыпались в восклицаниях». [246]
246
Там же.
Однако друзья Гоголя мечтали для него еще более явного признания. Как только он приехал, они начали уговаривать его посмотреть «Ревизора» в Большом театре. Актеры, говорили они, обижались на него, что, находясь в Москве, он даже не соблаговолит взглянуть, как они исполняют его пьесу. Дирекция театра объявила, что назначит пьесу на любой удобный ему день. Мог ли он отказаться после стольких уговоров, не сойдя за гордеца? Он уступил, несмотря на свое нежелание, и отправился в театр вечером 17 октября 1839 года, надеясь остаться незамеченным.