Николай Гумилев в воспоминаниях современников
Шрифт:
Перед полными грудами книг.
Мы идем сквозь туманные годы,
Смерти чувствуя веянье роз,
У веков, у пространств, у природы,
Отвоевывать древний Родос... 16
* Она скончалась в самом начале 1912 г. в Италии, в Оспидалетти, 22-х лет от роду, похоронена в Бежецке, в монастыре.
Почему "Родос"? Здесь приоткрывается другой лик Гумилева. Родос символ ушедших веков, веков веры и рыцарского подвига, это цитадель "посвященных небу сердец", что не стремятся "ни к славе, ни к счастью". Эту вышнюю любовь поэт воспевает, как слияние земли и неба, как видение волшебно-страдальческой красоты.
В одном из последних своих стихотворений "Заблудившийся
...А в переулке забор дощатый,
Дом в три окна и серый газон...
"Остановите, вагоновожатый,
Остановите сейчас вагон!"
Машенька, ты здесь жила и пела,
Мне, жениху, ковер ткала,
Где же теперь твой голос и тело,
Может ли быть, что ты умерла!
Как ты стонала в своей светлице,
Я же с напудренной косой
Шел представляться императрице
И не увиделся вновь с тобой.
И в предпоследней строфе:
Верной твердынею православья
Врезан Исаакий в вышине,
Там отслужу молебен о здравье
Машеньки и панихиду по мне...
Мне кажется, что Машу находим мы и в Деве-Птице (написана тогда же, в 1917 году, когда Гумилев увлекался фольклором Бретани) :
...И вдруг за ветвями
Послышался голос, как будто не птичий,
Он видит птицу, как пламя,
С головой милой, девичьей...
Но в образе этой птицы поэт видит не только обреченную на раннюю смерть Машу, а также и других "райских птиц", в которых преображал он девушек, вызывавших в нем сладостное мечтание и предчувствие рока. Уже свои "Романтические Цветы" начинает он с "Баллады", похожей романтическим своим подъемом на предсмертную "Деву-Птицу":
Пять коней подарил мне мой друг Люцифер
И одно золотое с рубином кольцо,
Чтобы мог я спускаться в глубины пещер
И увидеть небес золотое лицо.
Там на высях сознанья - безумье и снег,
Но коней я ударил свистящим бичом,
И на выси сознанья направил их бег
И увидел там деву с печальным лицом...
В этой "деве" мерещится и тогдашняя невеста его Анна Андреевна Горенко. И о своей последней парижской несчастной любви говорит он так же, как о трепещущей "птице райской" ("К синей звезде"):
И умер я... и видел пламя
Невиданное никогда,
Пред ослепленными глазами
Светилась синяя звезда.
И вдруг из глуби осиянной
Вошел обратно мир земной,
Ты птицей раненой нежданно
Затрепетала предо мной...
Но тогда (первый год в Царском и в Слепневе) жене своей он отвечает на жалобы насмешливо-весело, называя ее "птицей подбитой":
Из логова змиева,
Из города Киева,
Я взял не жену, а колдунью.
Я думал забавницу,
Гадал - своенравницу,
Веселую птицу, певунью.
Молчит - только ежится
И все ей неможется.
Мне жалко ее, виноватую,
Как птицу подбитую,
Березу подрытую
Над участью, Богом заклятую.
Ей же, однако, поздней, посвятил он совсем другие строфы. Портрет "Она" мог быть написан только с Ахматовой:
Я знаю женщину: молчанье,
Усталость горькая от слов,
Живет в таинственном мерцаньи
Ее расширенных зрачков.
Неслышный и неторопливый,
Так странно плавен шаг ее,
Нельзя назвать ее красивой,
Но в ней все счастие мое...
Трещина в их любви обозначилась с первого года брака. Они были слишком "разные". В плане поэтическом, может
Тогда, после этого второго путешествия, впервые попал я к нему в царскосельский дом, где жили его мать, Анна Ивановна, и другие Гумилевы, в верхнем этаже. Молодые занимали четыре комнаты - в нижнем. Чтобы попасть на их половину, надо было пройти довольно большую пустынную гостиную (с окнами на улицу и на двор), где никто не засиживался. Первая комната, библиотека Гумилева, была полна книг, стоящих на полках и повсюду набросанных. Тут же широкий диван, на котором он спал. Рядом в темносиней комнате стояла кушетка Ахматовой. В третьей, выходившей окнами во двор, висели полотна Александры Экстер, подарки ее Гумилеву. В этой комнате стояла мебель стиль-модерн, в остальных - старосветская мебель красного дерева, а вовсе не карельской березы, как вспоминает Г. Месняев в "Возрождении" № 119. Четвертая комната, окнами тоже во двор, служила Гумилеву рабочим кабинетом: мне запомнился поместительный письменный стол и стены, сплошь покрытые "абиссинскими картинами", среди которых были навешаны широкие браслеты слоновой кости.
Гумилев был еще "одержим" впечатлениями от Сахары и подтропического леса; с ребяческой гордостью показывал он свои "трофеи", вывезенные из "колдовской" страны: слоновые клыки, пятнистые шкуры гепардов и картины-иконы на кустарных тканях, некое подобие большеголовых романских примитивов. Только и говорил он об опасных охотах, о темнокожих колдунах, о крокодилах и бегемотах - там, в Африке, доисторической родине человечества, что висит "исполинской грушей" на дереве древней Евразии.
Анну Андреевну не очень увлекала эта экзотическая бутафория. На жизнь она смотрела проще и глубже. К тому же во время отсутствия мужа она сама выработалась в поэта вдохновенно-законченного, хоть и по-женски ограниченного собой, своею болью. Гумилев должен был признать право ее на звание поэта, но продолжал раздражаться все больше ее равнодушием к его конквистадорству. Никакой блеск собственных его рифм и метафор не помог убедить ее, что нельзя вить семейное гнездо, когда на очереди высокие поэтические задачи. Помощница нужна ему, нужен оруженосец, спутник верный, любовь самоотреченная нужна, а не женская, ревнивая, к себе самой обращенная воля. Что делать? Он даже готов покаяться, обуздать свой нрав, только бы чувствовать ее частью самого себя, воплощенной грезой своей... Но она безучастна, хотя еще любит его, - чужда ему и завоеванной им славе. Стоя у догорающего камина и рассказывая о своих африканских приключениях, он горько осознает это: