Николай Гумилев в воспоминаниях современников
Шрифт:
Все попытки связаться с ней кончались ничем: она отклоняла все предложения о встрече. Но факт, что она все-таки пользовалась телефоном, выдавал известное стремление высказаться. Все завидовали Маковскому. Были впрочем и противники, которые издевались над влюбленной редакцией. Коллективная страсть заразительна: скоро и я вошел в число рыцарей обожаемой Черубины.
Как-то раз после полудня я зашел к Вячеславу Иванову на Таврическую, где предстояло присутствовать на собрании дамского кружка. Там были Анастасия Николаевна Чеботаревская, жена Федора Сологуба, Любовь Дмитриевна Блок, затем очаровательная художница, писавшая и стихи, Лидия Павловна Брюллова, внучка великого классического художника Брюллова; была и поэтесса
Димитриева прочла несколько стихотворений, которые мне показались очень талантливыми. Я сказал ей об этом, а когда Любовь Дмитриевна к тому же сказала, что я хорошо перевел стихи ее мужа и уже много перевел русских поэтов, она вдруг стала внимательной ко мне и прочла еще несколько хороших стихотворений. В них было что-то особенное, и я спросил, почему она не пошлет их в "Аполлон". Она ответила, что ее хороший знакомый, господин Волошин, обещал об этом позаботиться. Вскоре я поднялся, чтобы уйти, одновременно встала и Димитриева. По петербургскому обычаю, мне пришлось предложить себя в провожатые.
Она была среднего роста, скорее маленькая, довольно полная, но грациозная и хорошо сложена. Рот был слишком велик, зубы выступали вперед, но губы полные и красивые. Нет, она не была хороша собой, скорее - она была необыкновенной, и флюиды, исходившие от нее, сегодня, вероятно, назвали бы "сексом".
Когда, перед ее домом, я помогал ей сойти с извозчика и хотел попрощаться, она вдруг сказала, что хотела бы немного пройтись. Ничего не оставалось, как согласиться, и мы пошли, куда глаза глядят. Получилась довольно долгая прогулка. Она рассказывала о себе, собственно не знаю, почему. Говорила, что была у Максимилиана Волошина в Коктебеле, в Крыму, долго жила в его уютном доме. Я немного пошутил над антропософической любовью Волошина к Рудольфу Штейнеру, который интересовался больше пожилыми дамами с средствами. Это ее не задело; она рассказала, что летом у Макса познакомилась с Гумилевым. Я насторожился. У нее, значит, было что-то и с Гумилевым, - любвеобильная особа! У меня мелькнула мысль: "А, и теперь вы преследуете своим сарказмом Черубину де Габриак, потому что ваши друзья, Макс и Гумилев, влюбились в эту испанку?"
Она остановилась. Я с удивлением заметил, что она тяжело дышит. "Сказать вам?" Я молчал. Она схватила меня за руку. "Обещаете, что никому не скажете?" - спросила она, запинаясь. Помолчав, она, дрожа от возбуждения, снова сказала: "Я скажу вам, но вы должны об этом молчать. Обещаете?" - и опять замолчала.
Потом подняла голову. "Я должна вам рассказать... Вы единственный, кому я это говорю..." Она отступила на шаг, решительно подняла голову и почти выдавила: "Я - Черубина де Габриак!" Отпустила мою руку, посмотрела внимательно и повторила, теперь тихо и почти нежно: "Я - Черубина де Габриак".
Безразлично-любезная улыбка на моем лице застыла. Что она сказала? Что она - Черубина де Габриак, в которую влюблены все русские поэты? Она лжет, чтобы придать себе значительности! "Вы не верите? А если докажу?" Я холодно улыбнулся. "Вы же знаете, что Черубина каждый день звонит в редакцию и говорит с Сергеем Константиновичем. Завтра я позвоню и спрошу о вас..." Защищаясь, я поднял руку: "Но ведь тогда я должен буду рассказать, что вы мне сейчас сказали..." Она вдруг совсем успокоилась и, подумав, ответила: "Нет, я спрошу о его иностранных сотрудниках и если он назовет ваше имя... тогда я опишу вас и спрошу, не тот ли это человек, с которым я познакомилась три года тому назад в Германии, в поезде, не сказав ему своего имени".
Я задумался. До чего же находчива!
На другой день в пять часов в редакции зазвонил телефон. Маковский взволновано взял трубку. Напряженно прислушиваясь, мы делали вид, что занимаемся своими делами. Потом мне послышалось, что Маковский перечисляет иностранных сотрудников. Значит, правда? Черубина де Габриак - Димитриева? Минут через десять Маковский позвал меня. "Вы никогда мне не говорили, что знакомы с Черубиной де Габриак!" Молодым не трудно лгать. Никогда ее не видел. В поезде между Мюнхеном и Штарнбергом? Ах, Господи, да половина Мюнхена ездит купаться в Штарнберг! Со многими приходилось разговаривать. Черубина де Габриак? Нет, наверное нет...
Когда, перед семью, я пришел домой, мне открыла горничная и сказала с лукавой улыбкой: "Барышня уже пришла". Ах, ты, Господи! Еще и это! Какие подозрения возникнут! Я и представить себе не мог, каковы они будут, потому что Елизавета Ивановна некоторое время посещала меня почти ежедневно. Она не могла наговориться о себе и о своих прелестных стихах, не могла насытиться их чтением... Вскоре я узнал, что все это литературное волшебство Черубины де Габриак выросло не только на ее грядке, что тут действовало целое поэтическое акционерное общество. Но кто же были акционеры?
В каком-то смысле я был обманутым обманщиком. Тем не менее, для двадцатитрехлетнего было несравненным наслаждением знать тайну, за разгадкой которой охотился весь Петербург.
* * *
В октябре я снова был в Петербурге...
Гумилев вернулся из Абиссинии, по дороге заехал в Париж и на этот раз действительно женился - на подруге юности, как рассказывал Маковский. Он вернулся в Россию из Парижа в одном поезде с молодой парой и не очень был уверен в продолжительности этого брака. 7
Я встретился с Гумилевым в "Аполлоне". За ним стояла довольно большая группа молодых людей, которых можно было бы назвать его учениками. Самым гениальным из них несомненно был Осип Эмильевич Мандельштам, молодой еврей с исключительно безобразным лицом и крайне одухотворенной головой, которую он постоянно закидывал назад. Он громко и много смеялся и старался держаться подчеркнуто просто, но все равно он был - одна декламация, в особенности когда торжественно выпевал свои стихи, уставившись в неизвестную точку. Он радовался, как ребенок, когда замечал, что стихи понравились. Я очень жалею, что, помешанный тогда на театре, не сблизился с Мандельштамом и другими учениками Гумилева.
Оказалось, что это новая школа. К учителю нового движения примкнул и Сергей Городецкий, который со своим фольклором, рожденным мифологией, не мог найти ничего общего с символизмом и стоял в стороне, как неприкаянный. Новым поэтам нравился его магический реализм.
Гумилев и Городецкий нашли для своего нового поэтического вдохновения и новое определение - "акмеизм". Название было придумано не очень искусно и давало повод к насмешкам, но оно удержалось. Другое название - "Цех поэтов", было более удачно. То ремесленное, цеховое, что они подчеркнуто выдвигали на первый план, доказывало их серьезное отношение к поэзии, и в этом смысле Гумилев был настоящим цеховым мастером. Иногда я поражался, убеждаясь, как велико было его уменье, как глубоки познания об исходных точках каждого стихотворения, как он умел согласовывать форму и содержание. Друг мой Гумилев, не имевший большого образования, в стихах умел находить малейшие ошибки - и безжалостно выкорчевывал их.