Николай Переслегин
Шрифт:
Я очень далек от безответственной проповеди произвола, самоублажения и всякого ненавистного мне дешевого аморализма. То, в чем я пытаюсь убедить Тебя, по самому моему глубокому убеждению, единственно возможный, ибо единственно объективный, этический путь.
Разве дар человека не самое объективное в нем, не то высшее начало, в котором он перерастает себя, которым врастает в мир об-
155
ективных идей, которым связует себя с современниками, с потомками и со своим собственным бессмертием.
Я знаю, Ты скажешь, что все это так для великих людей: —
Теперь о Тебе, о Твоем даре и о Твоем долге, Наташа. Видишь ли, во мне уже давно нет больше сомнений, что Ты рождена с совершенно единственным даром любви в душе: — ни жалости, ни помощи, ни самопожертвования, ни врачевания, но именно любви, той настоящей любви, которая, естественно неся в себе все эти свои гуманные черты, все же бесконечно высоко подымает над ними ту священную вершину свою, с которой только и открывается человеку обетованная земля его метафизических чаяний и его религиозной тоски.
156
Голоса этого Твоего дара, этой Твоей любви Алеша, как бы он к Тебе ни был привязан, не только пробудить, но даже и услышать в Тебе никогда бы не мог. Того, что Твоя любовь несет мне, И Царствия Божия, Алеше на путях любви, я знаю, никогда не обрести. В любви последняя глубина для него навеки закрыта. Он не мистик и не эротик; как человек он женщине только друг, как мужчина — он только страстный темперамент. Последние же духовные достижения лежат для него не на путях любви: быть может на путях церкви, в которую он временами как то припадочно пытается верить, быть может на страдальческих путях его революционной веры и борьбы...
Если бы Ты осталась с ним, Ты неизбежно уронила бы Твой дар священной любви, т. е. не исполнила бы своего верховного долга. Разрыв с ним был потому для Тебя нравственно обязателен, вне всякой зависимости от каких бы то ни было его возможных для Алексея последствий.
В том же, что Твой дар любовь, а не жертва и не помощь, Ты не имеешь ни малейшего основания сомневаться. Всякий дар, всякий талант всегда меток, четок и уверен во всех своих действиях и путях. Где эта четкость и уверенность в четырех годах Твоей жизни с Алешей? Все сплошь — колебания, сомнения, страдания, надрывы, муки и проблемы, а в результате всего измена, в сущности уже под венцом. На-
157
сколько все это убедительно, как трагическое вступление к Твоей настоящей, роковой любви, настолько же все это не то, под знаком жертвы и помощи. Теперь вспомни себя с того, в сущности все предрешившего вечера, когда Ты мне после Флоренции сама открыла парадную дверь и мы, взволнованно поздоровавшись, вдруг как-то странно ощутили, что мы не обнялись и не поцеловались... С того дня не прошло еще
Знаешь, Наташа, сейчас мне почему-то (впрочем ассоциация ясна) вспомнился один изумительный человек. Познакомился я с ним шесть лет тому назад в Мюнхене и месяца три почти каждый день бывал у него. Это был старик лет семидесяти. Как лунь белый, в громадной бороде и кудрях вокруг лысины, с лицом строгим по своим чертам, но очень ласковым по своему выражению. Если хочешь представить его себе, вспомни Дюдеровского Иеронима. Был он большой мастер, гравер по дереву, и весь светился благоговейной любовью к своему мастерству и к своим белым пальмовым до-
158
скам. Думаю, что если бы я вдруг увидел нимб над его головой, я бы ничуть не удивился. Поразительно было в нем то, что его любовь к своему искусству не была только профессиональною страстью, но живым, религиозным центром исключительно мудрого отношения к людям и к жизни. Смотря, бывало, как он выбирает доску для новой работы, как внимательно вращает ее в наморщенных, старческих пальцах, как ласково проводит по ней чуткой, желтой ладонью, я не раз думал, что если бы все люди уподобили свое отношение к жизни его отношению к своему материалу, если бы все мы поняли, что каждый предстоящий день и час представляет собою белую доску, готовую принять в себя напечатление творческого духа, если бы все мы пробудили в себе настоящих художников жизни, как мой старик, вдохновенных в своих концепциях и расчётливых в своем мастерстве, если бы стали мудрыми граверами по самому благородному и благоуханному дереву, по вечному древу жизни, то все нравственные вопросы разрешались бы одновременно и легко и глубоко помимо всяких скрижалей, заповедей и законов.
Не знаю, не хочу сейчас думать, быть может и есть сферы жизни, в которых моя артистическая этика не вполне применима, где необходимы штампы мертвого морализма — законы и правила, но на вершинах духа, и прежде всего на вершинах искусства, им не место, Наташа, не место потому и в любви. Ибо что же любовь, как
159
не религиозная вершина глубочайшего искусства — жизни. Полюбить друг друга, разве это не значит избавить друг друга от всего случайного и бесформенного, пластически завершиться друг в друге, обрести строгий ритуал жизни, отчеканить и вознести диалог своих чувств, стать друг другу материалом и формою, лицом и судьбой, стать друг другу залогом бессмертия!
Если мы так полюбили, то наша любовь гораздо больше, чем только н а ш а любовь; она тот образ Божьего совершенства, что мы с Тобою были призваны друг через друга осуществить для мира и утвердить над миром. Наша любовь — наш вклад в дарохранилище мира. И этим вкладом Алексей обязан быть счастлив, как обязан быть счастлив всякий человек тем, что где-то и кем-то рождается в мире некий образ абсолютного совершенства, как обязан каждый человек и страдать от того, что где-то и кем-то такой образ погашается в мире.