Никон
Шрифт:
Погода стояла блаженно тихая. Воздух был золотист, и облака как золотые кущи.
Шли на веслах. Сменившись, инок Епифаний прошел на корму, сел на лавку, опустил руку в воду.
— Тепло-то как!
Никон, стоявший неподалеку, перегнулся через борт и тоже попробовал воду.
— И вправду тепло. Чудо! Июнь в самом начале, а вода нагрелась.
— Руке тепло, а попробуй искупайся, ноги так и сведет, — сказал Епифаний и, видя, что митрополит повернулся к нему и слушает, добавил: — Арсен говорит, если бы на Соловках горы были, от северного ветра защита, то все бы у нас росло и зрело не хуже, чем в Московии.
— Кто
— Гречанин. Тюремный сиделец. Еду ему ношу. Он под началом у старца Мартирия, а Мартирий мне — духовный отец.
Никон больше ничего не сказал, поднялся, нетерпеливо ожидая, когда ладья причалит.
— Я хочу побыть один, — остановил он свиту, двинувшуюся было за ним следом.
Пошел вглубь острова быстро, уверенно.
— Как же быть-то? — спросил у товарищей своих Епифаний.
— Он здесь семь лет жил, — сказал один из старцев, — не заблудится.
Цветами встречал остров бывшего своего жителя.
Малиновой стеною поднимался кипрей, нога пружинила на затейливом ковре из брусничника, вереска и мхов. Среди кипрея стояли березки, ростом — дети, видом — старички. На побережье они принимали на себя все тяготы северной жизни: мороз и ветер. Никон помнил здешние ветра. Застанет вдали от обители, и тащишь его всю дорогу на спине или на груди, как мукой набитый мешок.
С детства надорвавшиеся под непосильной ношей, березки на побережье были низки, но невероятно живучи. Их гнутые-перегнутые тельца были сплетены не из древесины, а из железных жил, не поддающихся топору.
Ладья причалила к мысу Кеньге. Отсюда шла хорошая дорога к Анзерскому скиту. Чем дальше от моря, тем выше становились березы и сосны, а потом за холмами и по холмам пошли густые заросли кедра и ели. Хвоя блестела, как эмаль, и в эмаль эту были вправлены синие глазки больших и малых озер.
— Слава тебе господи! — воскликнул Никон, искренне веруя, что это ради его высокопреосвященного явления на сию землю небом дарована столь благословенная погода.
Никон уже твердо веровал в свою необъяснимую силу желать чудесного, дабы оно тотчас свершалось. И ведь свершалось! И если раньше в нем жил страх, что чудо, пребывающее в нем, может в один из дней иссякнуть и исчезнуть, то теперь он забыл о страхе, объяснив себе постоянную и невероятную удачу свою Божиим промыслом.
Никон не пошел сразу в скит, но свернул с дороги и едва приметными тропами отправился на Голгофу, самую высокую гору Соловецких островов.
Поднимаясь на холмы, он всякий раз видел скит, деревянную церковь и строящуюся каменную в память — теперь уже в память! — старца Елиазара. Сладкая тоска по утраченной анзерской жизни сжимала сердце Никону. Что грешить, его теперешняя жизнь, полная великих забот и великих деяний, была истинной жизнью, ибо, все получив для себя, он думал ныне не о ком-либо в отдельности, но обо всех, не о душе заблудшего пекся, но о всех заблудших. Власть, великолепие, величие — вот его теперешняя обыденность вместо прежней, состоявшей из послушания, поста и помыслов. Прежние помыслы его были о том, как и что нужно совершить, чтобы спасти глупых словесных овец от геенны огненной, о власти, без которой невозможно позаботиться о душах многих. Помыслы о власти в анзерское житье он почитал за греховные, казнил себя голодом, по неделям не принимая пищи. Потом, будучи игуменом, он заботился о своих монахах, думал, как прокормить всех, где добыть деньги,
Когда Никон взошел на вершину Голгофы, солнце показывало полдень. Отирая пот шелковым платком, обшитым тремя рядами прекрасного жемчуга, он вдруг посмотрел на этот свой, ставший привычным платок и понял, какая пропасть легла между настоящим и прошлым.
Он тотчас встал на колени и помолился и только потом позволил себе посмотреть окрест. Было так ясно, что на горизонте вставал остров Жижгин и еще далее голубым облаком матерый берег. По морю под парусами шли ладьи — то спешили на Анзеры крестьяне промышлять тюленя и сельдь.
Никон поднял руку, ладонью пробуя напор ветра, ветер был упругий, теплый.
В скиту радостно зазвонили во все колокола. Это, видно, прибыла в монастырь свита, но в колокола-то ударили не в честь свиты, а в его, Никонову, честь.
И, озирая взглядом море и землю и всю необъятную даль, он вдруг ясно представил, сколь велика земля и сколь велика власть у человека, поставленного над людьми, населяющими эту необъятную землю, сколь велик грех обмануть чаянья людей, ждущих от сильного облегчения жизни.
Никон нахмурился: он хотел от людей трудов и подвига. И еще более сомкнул брови на тонкой переносице: так смел думать первый среди пастырей — патриарх, а он, Никон, был всего лишь новгородский митрополит.
Грек Арсен поклонился Епифанию до земли.
— Молю тебя! Приведи ко мне в темницу владыку Никона. Ты же знаешь, это первая просьба моя к тебе. Для спасения моей души приведи его. Я доброго дела не забуду. Добром отплачу.
Конечно, это была не первая просьба Арсена, он всегда что-нибудь просил, но ничего в мольбе его предосудительного Епифаний не заподозрил. Всякому хотелось получить благословение митрополита. Только хватит ли у него, тихого Епифания, смелости подойти к его высокопреосвященству с просьбой? Грек прочел растерянность на лице инока.
— Не о себе будешь просить, — скорбно сказал он. — Или боишься, Илья накажет?
— Накажет — потерплю, — улыбнулся Епифаний. — Когда вины за собой не ведаешь, терпеть сладко, к Богу ближе.
— Вот и я жажду душевного обновления! — воскликнул грек. — Воистину истинная православная вера очищает душу мою от коросты заблуждений и греха. Но мне нужен свет, чтобы и самому выйти к свету.
Епифаний обнял Арсения, и они заплакали, и Епифаний пошел из тюрьмы, готовый и претерпеть, лишь бы спасти душу ближнего.
Дни таяли, а Епифаний никак не мог подойти к митрополиту. Возле Никона всегда люди, да люди-то какие! Князья, игумены, в келию к нему тоже просто так не попадешь: келейники у Никона молодцы дюжие, много не разговаривают.
«Пропал я, совсем пропал!» — с тоскою думал Епифаний о неисполненной мольбе несчастного грека.
А между тем пришел день большого торжества. В Преображенском монастыре и на площади собрались монахи и бельцы со всех Соловецких островов. После торжественной службы читали перед ракой святого Филиппа царское покаяние. Держа над головой, письмо поднес к раке князь Хованский и передал Никону.