Нина Грибоедова
Шрифт:
Грибоедов повернул к Нине помрачневшее лицо. Оно словно бы постарело, от недавнего оживления не осталось и следа. Над правой бровью взбух бугорок, две глубокие складки врезались в переносицу.
— Вдуматься только: садитель без плодов, — глухо произнес он. — Ты понимаешь, родная, народ разрознен с нами… Мы чужие между своими… Может показаться, что господа и крестьяне происходят от двух различных племен… Какой-нибудь скот, но вельможа и крез… Чаадаев прав: мы в заколдованном круге рабства, бессильны выйти из него и разбиваемся об эту проклятую действительность.
Грибоедов
— Ненавижу пребывающих в нравственном сне!
Нина с сочувственной тревогой посмотрела на мужа. ….
Александр Сергеевич охотно и не однажды приезжал в Цинандали, хорошо знал эту узорчатую чугунную калитку под серебристым застекленным фонарем.
Вправо от калитки шла липовая аллея. Слева виднелись водянисто-зеленые бамбуковые заросли. Вкруг дома торжественно возвышались могучие кипарисы, чинары, похожие не то на темные застывшие облака, не то на шатры. От парадной двери из светлого дуба вела вверх лестница с резными перилами, с подсвечниками на стенах.
Высокий дом Чавчавадзе стоял на обрывистом берегу реки Чобахури, впадающей в Алазань. С широкого деревянного балкона открывался изумительный вид на Алазанскую долину, на синие горы со снежным навершьем.
Сколько поэтов придумывало сравнения для этих вершин: их называли белой папахой, серебристым шатром, шлемом, седой головой, снежной тиарой, даже черепом. А была просто ни с чем не сравнимая красота: девственный снег, ледники, холод которых чувствовали глаза.
Всякий раз, когда Грибоедов попадал в Цинандали, его охватывало чувство благоговения перед этой первозданной тишиной и красотой. Душа растворялась в природе, хотелось повторять слова, однажды у него родившиеся:
Там, где вьется Алазань, Веет нега и прохлада…Река словно выливалась из синевы гор, широким серебряным поясом нежно и вкрадчиво перетягивала стан огромной долины-сада. Зеленый прибой этой долины захлестывал каменные стены виноградников. Вдали виднелись сакли древнего Телави, стены Аллавердинского монастыря.
Сейчас, стоя на балконе вместе с Ниной, Грибоедов любовался тем, как утренние облака, позолоченные солнцем, обвиваются вкруг гор, жадно вдыхал такой чистый, прохладный воздух, что, казалось, его можно было пить глотками.
Недавно прошел мимолетный дождь, и радуга выгнулась многоцветным мостом над пропастью. «Выполню свой долг в Персии, — думал Грибоедов, — и не более как через два года поселюсь здесь с Ниной… буду писать… в меру сил преобразовывать Грузию».
Лицо его приобрело мечтательное выражение. Нина особенно любила смотреть на него в такие минуты…
Но вот он возвратился из своей дали, заметил в углу балкона притаившегося черноволосого худенького мальчика. Тот что-то рисовал на листе бумаги. Грибоедов глазами вопросительно показал на него Нине.
— Гиорг, иди сюда, — ласково позвала Нина.
Подросток подошел, держа лист за спиной.
—
Гиорг заколебался, его смышленые глаза выражали сомнение и опаску.
— Ну же, не стесняйся…
Мальчик нерешительно протянул лист бумаги. С него, как живой, глядел Грибоедов, даже мечтательное выражение было уловлено, только уши, пожалуй, художник сделал великоватыми.
— Кто его учил? — спросил пораженный Александр Сергеевич.
— Прасковья Николаевна, я немного…
Нина погладила Гиорга по гдлове:
— Ну иди… Я тебе краски привезла, потом отдам.
Мальчик вспыхнул от удовольствия.
— Спасибо, — бочком вернулся в свой угол.
— Это сын нашего человека — Майсурадзе, — тихо сказала Нина. — Папа хочет со временем послать Гиорга в Петербург…
— У него, Нинушка, несомненные способности… Его надо учить! Я постараюсь помочь…
Грибоедову припомнился разговор с генерал-интендантом, и он мысленно сейчас сказал ему: «Нет, нужны здесь и лицеи, и университеты».
Они спустились в сад. Чуть ли не из-под ног шарахались нарядные фазаны.
Раскидистое ореховое дерево с тремя сросшимися стволами, казалось, ждало Нину. Она подвела к дереву Александра, таинственно улыбаясь, опустила по плечо руку в дупло, извлекла оттуда ларец.
— Мой ковчег свободы, — сказала шепотом.
Здесь были тетрадки со старательно записанными стихами, ходившими в списках, а сверху — письма Грибоедова.
Он узнал свой почерк. «Так значит, в ней это было давно… А я-то, глупый, ничего не понимал!» Он пробежал глазами письма. Одно, другое… Нет, неправда, в них уже сквозь все эти «усердные поклоны» были и заинтересованность, и преклонение, и желание стать другом… Ему уже тогда все чаще хотелось приписать вольтеровское «целую кончики ваших крыльев».
Он бросил на Нину быстрый взгляд: в платье свежей белизны, с глубоким вырезом на груди, она показалась ему еще прекрасней. Глаза Нины словно спрашивали: «Ну, доволен?» Сверкнули, как две капли росы на солнце, серьги в маленьких ушах.
Он привлек Нину к себе, прошептал росистой капле:
— Я люблю тебя, мадонна Мурильо!
И в жасминовой беседке, шагах в тридцати от дома повторил:
— Я люблю тебя…
И возле церквушки за виноградной аллеей — снова и спора:
— Я люблю тебя…
Да, он любил ее.
«Душе настало пробужденье…» И она доверчиво оживала…
Где-то там, в десятилетней дали, была привязанность к чужой жене — чувство унизительное, изламывающее жизнь… Были бездумные увлечения, самоопустошение, словно умышленно хотел загубить себя, сжечь душу дотла.
Сейчас, казалось бы, на пепелище возникло неведомое чувство, поразившее его целомудрием. Оказывается, оно сохранилось в нем. Это было удивительно и непостижимо.
В чем сила вот этих бесхитростных, преданных глаз? В чем прелесть его малины Мурильо? Когда-то он думал, что женитьба засасывает человека в омут, лишает свободы, а сейчас ему захотелось быть несвободным, принадлежать только Нине…