Но случается чудо
Шрифт:
Когда закончились силы ходить, села в снег и завыла. И если бы не Аня, то легла бы в сырое, холодное и не встала бы никогда.
Снег успокоился. Было тихо, хорошо, как на новогодней открытке, только фельдшерский дом смотрел на Матрену мертвыми темными окнами. Она шла навстречу этой страшной тишине, стучали зубы, дрожало все тело. «Не давала им синюю бархатную бумагу трогать. Ничего у них не было, а я ругала, не трогайте, не берите». И следом про доктора, как ничего не ответила на его вопрос о детях.
– Это Бог наказал. Меня Бог наказал, – повторяла Матрена и била себя по губам.
– Где
Февронья ворчит, а Матрена не слушает. Схватила Марю с печки и целует, целует. Маря недовольно во сне хнычет. Волосы спутались, ротик открыт. Матрена на ходу с нее снимает гамаши, свитер, пуховый платок. Осторожно, словно сокровище, кладет Марю к Ане на кровать. Сама рядом ложится. Но заснуть не может. Все ей целовать и плакать хочется. Носом их вдыхает. «Котята грязные вы мои». Ножку поднимет, в пяточку целует. «Маря, куда ты от меня убежала? Куда ты от меня убежала?» И прижимается к Маре, словно Маря огромная, а Матрена маленькая.
Февронья с печки говорит:
– Мотя, так детей любить не надо. У меня семеро померли. Заверну одну в платочек, похороню. Приду – другой мертвый лежит. Не помню, как звали.
«У тебя померли, – думает Мотя, – а у меня выживут. Больше не оставлю одних. Сто лет жить будут».
Засыпают. И снится Матрене, как будто бы метель ночью поднялась, но не белая, а синяя, и колокольчик звенит то тише, то громче. Мимо фельдшерского дома сани проехали, возницу не видно, а повозка – пустая, а следом – грузовик, а в грузовике доктор, в черном костюме, сверху шуба волчья на плечи набросана. Курит, и дым от сигареты застывает снежным клубком.
– Матрена, а пойдешь за меня? Собирайся.
Матрена в дом бежит, будит Марю с Аней, выходят все втроем, а доктор грустно головой мотает:
– Мотя, вас троих не возьму. Много мне.
Уезжает. Они стоят, снег все сыплется. Ничего уже не видать. Снова колокольчик звенит. Доктор в санях с невестой мимо их дома едет.
– Мама, какая невеста белая!
А потом снится, как кто-то Матрену на санках везет, а на коленях у Матрены Маря с Аней сидят. И снег на всех трех падает. А этот кто-то везет их через лес и говорит что-то непонятное. Матрена спрашивает: «Что ты мне говоришь?» Этот кто-то отвечает, не оборачиваясь: «Спи, Матрена, все хорошо у вас будет. Я довезу».
У Матрены во сне глаза закрываются. Тихо, тепло, все останавливается, только снег падает и падает до самого утра.
Спи, мое бедное сердце
Памяти Юрия Трифонова
Они пришли ночью по железной дороге, Дмитрий Константинович и мальчик.
Телефон поперхнулся, закашлялся, выплевывая
Лика Витальевна еще полежала, обвернутая, словно марлей, меланжевым ватником Павла Сергеевича. В нем ее принесли в лодочный домик, в нем и оставили, хотя лодочник хотел забрать ватник, но кто-то сказал: «Это же Лика Витальевна, оставь». Лодочник повторял: «Да какая им теперь разница?», но ватник оставил. Матрас под ней, набитый коричнево-красными сосновыми иглами, просвечивал старой кровью. Лика встала, машинально приглаживая волосы, стирая с лица сосновую пыль дрожащими пальцами, и, когда встала, захотела лечь снова, так сгибала ее дрожь, не давая распрямиться.
А гости ходили там снаружи, и она слышала их шаги – большие, маленькие.
Лика. Он назвал ее по имени, без отчества, как и тогда, уже перед отъездом, когда было не важно, имя, отчество, он бы мог никак ее не называть, потому что уже все было ясно. Но он говорил – Лика, Лика, слегка спотыкаясь на «к».
Она вышла без туфель. Сразу заныло море. И холодный мокрый воздух заполз под платье. В карманах ватника лежали сосновые иглы, и она не помнила, когда их туда положила, в последний ли раз, перед бомбежкой, или еще раньше в лесу, когда собирала иглы и мох для новых матрасов.
Они ждали ее на вагонной станции, с отсеченным каменным боком. Мальчик сидел на чемодане, а Дмитрий Константинович, вжатый в темноту, смотрел на лодочный домик, откуда вышла Лика Витальевна.
Она разглядела его не сразу, только серебряные дуги очков сверкнули, царапнув, как леска, и скрылись.
– Лика, нам надо уходить через три часа, и мне нужно поспать, я нигде не могу заснуть. Можно в верхний кабинет? К Павлу Сергеевичу?
– Павла Сергеевича давно нет, и я не знаю…
Она хотела рассказать про Павла Сергеевича, но передумала:
– Здесь теперь все по-другому.
Море, израненное лезвием железной дороги. Вагонные станции слиплись в безглазый каменный забор. Корпус морских ванн зиял разбитыми кабинами, как беззубый рот, за ним лечебный корпус, подкошенный рухнувшей колоннадой. Пустыня волейбольной площадки сменялась пустыней теннисного корта, а раньше там шла игра, мяч бесшумно падал в песок, и полотняные шезлонги от ветра изгибали спины. И ряды белых шляп, тел под теневыми навесами, лодки ожерельем вдоль причала, чайки на сваях. А на горе по-прежнему огромной каменной птицей стоял санаторий, развернув корпуса, как крылья, и от него водопадом стекала лестница, прерываемая пересохшими фонтанами, с голыми нимфами, замершими, темно-синими, как будто без кожи. Параллельно лестнице – железная дорожка фуникулера, два бледно-голубых вагончика внизу и наверху.