Ночь молодого месяца (сборник)
Шрифт:
Неторопливо зазвучала музыка, мелодичный перезвон и печальные вздохи; ритм, напоминавший о желтых листьях, о прозрачном дожде начала осени. Погодя, запел женский голос. Не слишком молодой, не слишком звонкий, с налетом светлой обреченности.
У природы нет плохой погоды,Всякая погода — благодать.Дождь ли, снег, любое время годаНадо благодарно принимать…Роман поначалу выказал небольшое удивление.
Сам даритель слушал, склонив золотистую голову на стройной шее, грустно и задумчиво, словно впервые. Замерли последние нежные вздохи. Капитан Фаркаш выждал надлежащую паузу, смущенно кашлянул и сказал:
— Н-да, конечно, музейный экспонат… Даже в мое время за такими гонялись. Знаете, кто любил свой дом под старину обставлять… Где-нибудь годы двухтысячные, а?
— Плохо вы обо мне думаете! — с шутливой надменностью ответил Ларри. — Тысяча девятьсот семидесятые. Та-к-то.
— Мы ждем тоста, — вмешалась Хельга и подставила бокал.
Очевидно, виновница торжества этот тост уже услышала, поскольку мотыльки опустили крылья и губы сложились, будто скрывая забавный и грустный секрет. Но Ларри все-таки оказал вслух, потому что здесь был Фаркаш:
— Виола, давай выпьем за слабых!
Воцарилась тишина. Снова осмелев, подала голос робкая птица. Роман поднял одну бровь, потом встал и с преувеличенной серьезностью отправился под навес. Довольно долго гремел там чем-то, должно быть, крышкой; подсыпал специи, в общем, доводил до готовности каурму.
Неловкость повисла над столом, и капитан Фаркаш снова пошел на приступ:
— Что-то я не понимаю, извините… За каких слабых?
— Я объясню, — кивнул Ларри. — Вот эта песня…
— В ней есть нечто рабское, — перебила Хельга.
— Возможно. Но она точно выражает настроение эпохи. Короткая жизнь, отягощенная болезнями, неудобствами — действительно, непосильная кладь… Оставалось закрыть глаза на правду и убеждать себя: что естественно, то прекрасно, у природы нет плохой погоды…
— Значит, по-вашему, — тихо, но с явной угрозой спросил Фаркаш, — наша эпоха была эпохой слабых?
Ларри запнулся. Со всех сторон его обстреливали возбужденными сполохами, просили не задевать капитана. Но привычка к откровенности оказалась сильнее. Ларри сказал:
— Вы не могли иначе. Вы были не в силах трезво смотреть на собственную жизнь. Глубокое понимание своей конечности убило бы любого из вас. Я выбрал эту песню, потому что хорошо понимаю тех, кто ее сложил и пел. Я такой же. Исчезни сейчас хранящая Сфера; окажись я перед лицом болезней, дряхлости, смерти… Наверное, покончил бы с собой. Нас оберегает Сфера, капитан; у ваших современников был внутренний предохранитель… нечто вроде смягчающей вуали перед глазами… Единственный человек, не нуждающийся ни в какой защите от реальности, — это наша новорожденная!
Вероятно, решив, что тема исчерпана, Ларри потянулся чокаться с
— За слабых всех времен, стальная, огненная Виола! За капитана Фаркаша, за Хельгу, за меня! Право, мы в чем-то очень похожи на своих предков. И нас так же надо щадить. С той поры, когда была спета эта песня, и до сегодняшнего дня, — мир все-таки принадлежит нам.
Вдруг остановился на полушаге Роман, несший к столу чугунную посудину с каурмой. Стал как вкопанный и с новым интересом воззрился на капитана. Другие мигом отвели глаза от Ларри. Будто разом изменил облик почтенный, окутанный табачным дымом Дьюла, коротыш с багровым лицом и седеющими, точно присыпанными пеплом, усами. Такую могучую кольцевую волну обиды и гнева родил, неведомо для себя, воинственный Фаркаш.
— Зря вы нас так, ей-богу, — ласковее прежнего начал Дьюла, и что-то заклокотало у него в груди. — Вы, извините, не знаете, о чем говорите. Нас не знаете… ну, тех, кто, по-вашему, тащил непосильную кладь и старался уговорить себя, что так и надо. Конечно, хлипкие среди нас были… так сказать, смирившиеся. И просто были черные пессимисты, слушать страшно. Но не они, можно сказать, погоду делали. Нормальный человек, он жил без ваших предохранителей! Вот что я вам скажу, да!.. — Капитан, разволновавшись, взмахнул трубкой. Уголек алым метеором влетел в крону. Стайка птиц вспорхнула с дерева; лопоча крылышками, вонзилась в садовые дебри. — Он жил себе, и все: работал, любил, добивался своего. А о старости, о смерти вовсе не вспоминал. Будто и нет их на свете. Шутка ли! Какие болезни на ногах перехаживали, голод, холод терпели; не могли идти, так ползли! А все почему? Цель имелась. Идея. Понимаете? — Корявым пальцем Дьюла постучал себя по изрытому морщинами лбу. — Идея, товарищ дорогой…
Замолчав, успокоившись, он попытался было затянуться из трубки, но трубка только хлюпала. Пришлось набивать и разжигать заново. Окутываясь дымом, Фаркаш с прежней хитрецой сказал, одним глазом поглядывая на взгрустнувшего Ларри:
— И меня в свою компанию не вписывайте. Я в семи щелоках варен. Нашли слабого…
…Не так давно Ларри был учеником в ашраме, вместе с Хельгой. Все они — девятнадцать человек — сходились то ли по зову наставницы, то ли по собственному желанию в уютных закоулках Земли. Но больше всего любили заниматься под замшелыми сводами университетских аудиторий или в стрельчатых, окропляемых фонтанами галереях медресе. Здесь стояла, смыкаясь над головами, невидимая вода памяти. Бессчетные поколения студентов оставили свой след, вполне доступный сверхчутким потомкам. Было наслаждением включаться в душевную жизнь тех, кто слушал уроки Галилея, Ломоносова или Ибн Сины…
Ашрам гордился наставницей. Виола, как положено, не давала знаний (за ними любой, не выходя из дому, мог обратиться к Сфере), но учила обращать их в собственный опыт. По ее велению в место занятий сходились силовые линии мира: любой процесс, идущий в большом и исчезающе малом, в глубинах и высях, становился доступным и наглядным. За считанные минуты ученик узнавал прошлое, будущее и самого себя подробнее и точнее, чем за все предыдущие годы, до вступления в ашрам. Излюбленным приемом Виолы было сжатие времени. От восхода до заката ученик мог прожить целую жизнь, нисколько не сомневаясь, что она подлинная. И горе ему, если в той, искусственной, миллионократно ускоренной жизни вел он себя недостойно, терялся, был жесток или неблагодарен! Неотступно следя за каждым мигом борьбы, Виола определяла питомцу тяжкие испытания, а подчас и гибель. Потом, когда дрожащий, взмокший юнец, раскрывший полные боли глаза по ту сторону собственной кончины, начинал понимать, что все было только практическим занятием, «жизнеподобным» тренажером, — тогда наставница щедро ласкала, лечила, возвращала радость бытия…