Ночь на январские сементины
Шрифт:
Страшно себе признаться, но отец все больше теряет привязанность мою. Слишком он скользкий, слишком увертливый. Он думает, что по молодости я не понимаю, как надо относиться к власти и вообще что такое власть. Он идет на все, чтобы обезопасить свои последние годы и спокойно завершить хронику, он уверен, что только таким путем можно достичь истинного бессмертия.
Но зачем бессмертие тому, кто не живет человеческой жизнью? Он говорит: надо оставить отпечаток настоящего себя в иных поколениях — вот цель. Но устраняя из своей хроники все недостойные способы выжить, разве делает он добро этим поколениям? Разве не будут они вновь и вновь вступать в разлад с действительностью, проповедуя его принципы?
Он говорит: нельзя учить пакостям, заронять в юные неопытные души зерна чистой, беспримесной
А по-моему, это пустые выдумки, выгодные таким, как Калигула. Ибо человек, не ведающий цены, которую нередко приходится платить за свою жизнь и благополучие, легче попадает в тиски неизбежности и быстрее склоняется к самым неприглядным поступкам, потом жалеет о них, но что этим сожалением искупишь?
Отца гнетет какая-то тайна, что-то опасное связывает его с императором — то, чего он сам боится, из-за чего способен на весьма странные шаги. Кажется, это относится к ссылке Овидия. Но что в ней особенного? Многих настигала и худшая участь. Конечно, причина опалы — не в «Науке любви», есть нечто более глубокое, ибо лишь последний осел способен узреть в поэме апологию разврата. Август же был далеко не ослом, скорее хитрейшим из хитрых. Значит, разгадка совсем в ином. Ходят слухи, что поэт был посвящен в постельные дела Юлии, а та вроде бы блудила с Августом. И сам Калигула пару раз хвастал, что он — настоящий внук Октавиана, а вовсе не правнук. Однако все помалкивают, поддакнуть боятся, отрицать — тем более, кто знает, что на уме у умалишенного. Кажется, у отца хранятся какие-то документы или письма Овидия, где открыта истина. А может, они уничтожены, давным-давно сожжены — кто знает? И вообще придает ли Калигула всему этому особое значение? Не наплевать ли ему на поведение своей несчастной бабки? Не создал ли отец из сущего пустяка вечный символ гнетущего страха?
И ведь никогда не поделится со мной своими переживаниями — боится приобщить к чему-то темному и опасному. Но что, связанное с Калигулой, светло и безопасно? Только сказка о его детстве, о любви к нему легионеров Германика. Но сейчас сказки не сглаживают, а напротив, оттеняют все безобразие жизни. Сказки — факелы, им безразлично, в какие уголки людских пороков они бросают свои яркие блики. Поэтому они и прельщают и отпугивают…
Падет ли завтра калигулова голова, этот уродливый котел, начиненный змеями, или Херею ждет неудача? Но в любом случае Кассий вряд ли уцелеет. Дрожь охватывает, когда подумаешь о звероподобных германских сателлитах, всегда окружающих императора.
А я бы сумел? Не знаю. Хотя теперь у меня в тысячу раз больше поводов ненавидеть Цезаря, чем у многих других, но все равно — не знаю. Наедине с собой поневоле приходится быть честным, и потому — не знаю. Может от взгляда какого-нибудь дюжего германца у меня дрогнула бы рука, а еще хуже дрогнуло сердце. Захотелось бы отскочить хоть немного в сторону, скрыться от блеска мечей. Ничего не поделаешь, я — не Муций Сцевола, я перенес бы мгновенную смерть, но болезненные раны, потом зловонная темница, пытки, страшная медленная казнь — это для меня уже слишком. А ведь такова, именно такова судьба большинства заговорщиков. Поэтому и хочется оказаться завтра подальше от Цезаря, чтобы в случае провала успеть проглотить яд и навсегда ускользнуть из рук палачей.
Наверное, это трусость и даже нечто похуже трусости. Однако в голову все время лезут лукрециевы строки:
Сладко, когда на просторах морских разыграются ветрыС твердой земли наблюдать за бедою, постигшей другого.Не потому, что нам чьи-либо муки приятны,Но потому, что себя вне опасности чувствовать сладко.Герои так не думают, не должны думать, но Лукреций очень уж точно ухватил суть человека, не полубога, а человека из мяса и костей, смертного, которому небо ничего кроме его краткосрочной и крайне неспокойной
Немного я унаследовал от отца, но одно — наверняка. Меня куда больше тянет к размышлениям и книгам, чем к грому мечей и триумфальных колесниц. Отец говорит: книга острее меча в борьбе с тиранами. Наверное, он прав, но все-таки книга слишком медленное оружие, причем обоюдоострое. И потом, откуда он взял, что книги кого-то чему-то учат, грамоте — да, но отнюдь не жизни. Учит сила, как бы ни изощрялись философы, учит грубая, тупая сила, та, которая способна привести к власти и удержать власть. Ибо человек стремится закабалить не только бессловесных скотов, но и ближних своих, подчинить, заставить делиться богатствами и возможностями. Для подчинения нужен страх, а для страха, чтобы он прочно сидел на тронах человеческих сердец, необходима сила.
Все просто, отец, все намного проще, чем мудрят мудрецы. И даже если бы до нас дошли все ужасы правления древних фараонов, мы по-прежнему дрались бы за власть, используя любые средства, ибо ни в одном стаде, кроме человеческого, власть не дает стольких бесспорных преимуществ, не служит предметом столь кровавых вожделений. Вся сила мужей Рима уходит теперь в одно — в борьбу за власть над городом, в борьбу за власть города над остальным миром.
Мы смеемся над беспечными греками, которые могли бы создать могучее государство, но не сумели или не захотели и превратились в жалкую провинцию. Смеемся, забывая, что впитали в себя их идеи мироустройства, а сами настолько увлеклись политикой, что ни одной новой идеи вообще не придумали — мы только и делаем, что перекладываем на свой язык и свой строй мыслей их достижения. А разве нас интересуют по-настоящему законы природы и человеческих отношений? Лишь в той степени, в какой это необходимо в борьбе за власть. Их боги, их мысли, наши мечи…
И несколько десятилетий назад мы утратили последнюю возможность подхватить и понести к новым высотам факел эллинов, а вместе с факелом право на свободу. Ибо возобладали иллюзии плебса, что сильная рука Цезаря позволит им жрать и пить задарма до конца дней, а беспредельно раздвинутые границы обезопасят их дерьмовые жизни от варварских набегов.
Чего мы добились? Того, что любой наместник Египта может за несколько недель задушить нас голодом, перерезав поставки хлеба. Что огромная армия, грабящая малые народы за тысячи стадиев от наших старых границ, приносит нам с потоками золота и рабов целое море ненависти. И если в один черный день варвары перестанут истреблять друг друга и обрушатся на наше застывшее мраморное величие, много ли останется от Рима? Что тогда завещаем мы векам — мудрость? Но почти вся наша мудрость — привозная, собственных мудрецов мы потихоньку устраняем. Нет, останется только бесконечная история борьбы за богатство и власть. И еще вечно сдавленные страхом глотки, позорная невозможность назвать белое белым, а черное — черным. И еще — пародия на республику, которая давно превзошла любую деспотию в подавлении свободы, в ликвидации тех, кто понимает или хотя бы делает попытку понять, во что же на самом деле превратился Рим.
Поэтому трудно представить себе, чему же учат нас анналы, чему научит потомков хроника, которую с такой любовью и самоотверженностью создает отец. Прочитают о событиях наших дней — хочется верить, что он обо всем этом напишет достаточно откровенно, — узнают о страшных преступлениях Тиберия и Калигулы, о притеснениях против умнейших людей, о ядах и кинжалах, о попытках уничтожить книги Гомера и Вергилия… Ну и что? Тяжело вздохнут, посочувствуют бедолагам, мысленно погрозят кулаком сумасшедшим цезарям, а дальше? А дальше — пойдут ублажать своего живого и грозного Цезаря, который и сам с удовольствием читал все эти мрачные хроники и даже радовался, что их читают приближенные, ибо будет кому восхвалять новые светлые времена, оттеняя их кровавыми ужасами древности. Вот и все прочитают, вздохнут, не слишком громко посочувствуют… А упаси Юпитер, узрит новый император вредную аналогию, так и неплохой костер из книг устроят.