Ночь после выпуска
Шрифт:
Яркий солнечный двор и тишина. Оцепеневшие глазастые лица ребят. Над их головами врезан в синеву большой кран. Левка с сухим недобрым блеском в глазах ощупывал рукой скулу.
– Дерьмо же ты, оказывается, – сказал он.
Дюшка не возразил и не почувствовал раскаяния. Ненависти уже не было, была усталость.
И тут как из-под земли вырос Вася-в-кубе, лысиной в поднебесье, выше большого крана, и с немыслимой высоты глядело на Дюшку темное лицо. Вася-в-кубе взял тяжелой рукой за плечо, повернул:
– Пошли.
Завороженная стена ребячьих
А Дюшка только сейчас почувствовал, что у него исчезло лицо, вместо него что-то тяжелое, плоское, как набухшая от сырости дубовая доска. Неся перед всеми свою деревянность, он цеплялся нетвердыми ногами за качающуюся, ненадежную землю.
Впереди кучкой стояли девчонки, все еще оцепенело завороженные. Среди них Римка – взметнувшиеся брови, круглые, как пуговицы, глаза, курчавинки на висках. Римка – совсем обычная, совсем ненужная сейчас.
Но когда толкающая рука Василия Васильевича и нетвердые ноги приблизили Дюшку к девчонкам, среди них раздался визг и все они с выражением страха и брезгливости дружно шарахнулись в сторону. И Римка – тоже, со страхом и брезгливостью в круглых глазах.
Это окончательно привело Дюшку в сознание. Он понял, как выглядит – рубаха располосована, окровавлен, нет лица, есть что-то деревянное, плоское, чужое… Шарахаются от него. Римка – тоже.
И вспомнил, что ударил Левку Гайзера…
…Окровавленную, располосованную рубаху стащили и отправили отцу прямо на работу. Его же самого обмыли под краном, обмазали йодом, заставили поглядеться в зеркало.
Лицо осталось, не исчезло и было вовсе не плоским, наоборот – дико распухшее, в рыжих пятнах йода, посреди, где раньше находился нос, торчал трупно-синий бесформенный бугор. Он-то и ощущался деревянным.
Мать осмотрела Дюшкин нос, потрогала его холодными, сильными пальцами, больно – искры из глаз! – до хруста нажала, сказала почти равнодушно:
– Срастется. С неделю проходит красавцем.
И ушла в спальню, легла на кровать не раздеваясь. Бабушка Климовна прибрала посуду на столе, повздыхала:
– Ох-хо-хонюшки! Тупой-то серп руку режет пуще острого.
Тоже ушла к себе.
Дюшка остался один на один с отцом. Отец ходил по комнате, попинывал – не сильно, не в сердцах – стулья, яростно ворошил пятерней волосы, не ругался, только время от времени ронял:
– Да… Да…
Короткое и тяжелое – в ответ своим мыслям.
А за окном торчал большой кран, под ним, должно быть, как всегда, суетятся люди – сортируют лес, радуются весне, ходят друг к другу в гости, любят – не любят. Дюшке уже нет среди них места. Римка шарахнулась от него. И он ни за что ни про что ударил Левку Гайзера. И на лице деревянный, мешающий нос, с таким носом нельзя выйти на улицу…
А Левка хочет открыть бесконечность, и – непонятно – почему-то эта бесконечность обещает Левке вторую жизнь. Зачем вторая, когда и одну-то прожить
Отец оборвал хождение, взял стул, поставил напротив Дюшки, оседлал его. Лицо отца за этот день опало, стало угловатым, лоб вылез вперед, глаза спрятались, глядят, словно из норы, настороженно, выжидательно, с тревогой, но, кажется, без гнева.
– У нас, Дюшка, на сортировке попадаются эдакие крученые кряжи, которые ни в строительный не занесешь, ни в крепежник, ни в тарник. Их выбрасывают на дрова, но и дрова из них тоже плохие – не колются, намаешься. Дерево как дерево, а ни на что не пригодно…
Дюшка догадывался, куда клонит отец, но молчал.
– Человек, Дюшка, тоже может расти вкривь и вкось, – продолжал отец. – Часто болтается среди людей эдакая нелепость – где ни приткнется, всем мешает, все его отпихнуть стараются. А если упирается, рубят по живому.
У отца и взгляд прочувствованный, и голос сдержанный, по всему видать – собрался с силами, хочет от души объяснить непутевому сыну. От души, без раздражения. Но Дюшке меньше всего нужны такие объяснения. Он и без отца теперь знает, что ненормален, перекручен, трудно жить… Это лучше отца объяснила ему Римка Братенева – шарахнулась в сторону. «Тупой серп руку режет пуще острого».
Отец с досадой заскрипел стулом, подался вперед, заговорил горячее:
– У тебя перед глазами пример есть – Никита Богатов. Перекошенный человек, недоразумение. Сам несчастный, жену несчастной сделал, сына… Таким стать хочешь?
Дюшка наконец разжал губы, спросил:
– Пап, Богатов плохой, ну а Санька Ераха хороший?
– Я ему о Фоме, он мне о Ереме. При чем тут Санька?
– Я с ним дрался.
– Так за это я должен поносить его? Ну, знаешь!
– Богатов плохой, Санька хороший?
– Да плевать я хотел на твоего Саньку! Мне на тебя не плевать.
– Санька убивать любит… лягуш.
– Лягуш?.. Черт знает что! Да мне-то какое дело до этого?
Действительно, какое кому дело, что Санька убивал лягуш? Почему к нему ненависть? Почему Дюшка так много думает о Саньке? Только о нем. Родился непохожий на других – мучает кошек, бьет лягуш. И не в кошках, не в лягушках дело, а в том, что он любит мучить и убивать. И это страшное «любит» почему-то никого не пугает. «Да мне-то какое дело до этого?» Никому нет дела до того, что любит Санька. До Богатова есть дело, Богатова осуждают… вместе с Минькой.
И Дюшка, давясь словами, произнес:
– Он и людей бы убивал, если б можно было.
– Ну, знаешь!
– Он зверь, этот Санька, а Богатов не зверь. Что тебе Богатов плохого сделал? За что ты его не любишь? За что? За что-о?!
– Ты что кричишь?
– Боюсь! Боюсь! Вас всех боюсь!
– Эй, что с тобой?
– Никому нет дела до Саньки? Никому! Он вырастет и тебя убьет, и меня!..
– Дюшка, опомнись!
– Опомнись ты! Убивать любит, а вам всем хоть бы что! Вам плевать! Живи с ним, люби его! Не хочу! Не хочу! Тебя видеть не хочу!