Нога как точка опоры
Шрифт:
Эти сокращения мышечных волокон, вовсе не потайные, а вполне для всех заметные, представляли собой первое положительное изменение с того момента, как я оказался в больнице. Эти искры и вспышки служили символом и залогом неврологического выздоровления, знаком того, что некоторая возбудимость, некоторая жизнь возвращается к поврежденной две недели назад нервно-мышечной ткани. Они давали мне ощущение явной электрической активности, чего-то вроде спонтанной «фарад ейзации» или бликов, вспыхивающих в нервно-мышечной ткани, – электрического зажигания запаздывающей искры жизни…
Я испытывал сильное ощущение электрической бури – молниеносных вспышек, перескакивающих с одного волокна на другое, электрического потрескивания нервно-мышечной ткани. Я невольно уподоблял себя чудовищу Франкенштейна, подсоединенному
Тогда, в субботу, я почувствовал себя наэлектризованным; точнее, я ощутил, что какая-то маленькая периферийная часть нервной системы оживает благодаря электрическим импульсам – не я сам, но… Я не играл никакой роли в этих местных непроизвольных вспышках и спазмах. Они не имели ко мне, к моей воле никакого отношения. Им не соответствовали намерения – ни волевые акты, ни представления о движении. Они не пробуждались и не стимулировались какой-либо идеей или намерением; тем самым они не передавали никакого личностного качества, были непроизвольными, были не действиями, а просто спорадическими вспышками на периферии, Тем не менее они служили несомненным, важнейшим и страстно желанным свидетельством того, что пострадавшие ткани начинали проявлять некоторый возврат к функционированию – ненормальному, судорожному, в виде пароксизмов, – но любое функционирование было лучше, чем никакого.
На протяжении всего периода неизвестности я жаждал музыки, но все мои попытки ее получить были безуспешны. К середине недели мне осточертел мой негодный приемник, и я попросил друга принести мне плейер – и музыку. Утром в субботу – ту самую субботу, седьмого, – он доставил мне плейер с одной кассетой, извинившись за то, что она – единственная, которую он смог найти. Это был скрипичный концерт Мендельсона.
Я никогда особенно Мендельсона не любил, хотя отдавал должное живости и изысканной легкости его музыки. Меня поразило (и продолжает поражать) то, что эта очаровательная, но пустая пьеса оказала на меня такое глубокое и, как оказалось, решающее воздействие. С того момента, как зазвучала музыка, с первых же тактов концерта что-то случилось, что-то, чего я стремился и жаждал достичь, что-то, чего я с каждым проходящим днем искал все более отчаянно, но что не давалось мне. Неожиданно и чудесно музыка тронула меня. Музыка казалась страстно, изумительно, трепещуще живой – и передала мне сладкое чувство жизни. С первыми тактами я ощутил надежду и намек на то, что жизнь вернется в мою ногу, что она пробудится, вспомнит или воссоздаст забытую мелодию движения. Я чувствовал… но как неадекватны слова для такого рода чувств! Я чувствовал, что с этими первыми божественными звуками оживляющие творческие основы мироздания открылись мне, и сама жизнь – это музыка или созвучна ей, а наша живая подвижная плоть есть материальная музыка, музыка в телесном воплощении. В каком-то глубоком, страстном, почти мистическом смысле я чувствовал, что музыка в самом деле может излечить мои увечья – или по крайней мере стать необходимым ключом к этому.
Я снова и снова проигрывал концерт. Я не уставал от этого; ничего другого мне не хотелось. Каждое прослушивание освежало и обновляло мой дух и словно открывало новые пространства. Не является ли музыка самой сердцевиной жизни – ключом, обещанием обновленных действий?
Суббота и воскресенье стали днями надежды: ощущение обреченности, беспредельной тьмы исчезло. Я чувствовал – не рассвет, но первые намеки на него; все еще стояла середина зимы, но весна, возможно, придет. Как это случится, я не знал – это невозможно было постичь, это не была задача, поддающаяся решению или хотя бы предполагающая подходы к нему с помощью догадок или размышлений. Я стоял не перед проблемой, а перед загадкой – загадкой нового начала и возрождения. Возможно, так и должно было быть: им должны были предшествовать бесконечные темнота и безмолвие. Возможно, это было лоном, лоном ночи, в котором зарождалась новая жизнь.
В эти дни я испытывал не только избавление от безнадежности, но и странную легкость и радостность духа. Возникло чувство возможного выздоровления; во мне росло ощущение обновления.
Каждый раз, когда я слушал Мендельсона – на плейере или в уме, и каждый раз, когда происходил неожиданный электрический спазм мускулов, мной снова
Утром в понедельник, на четырнадцатый день после операции, меня должны были отвезти в процедурную для осмотра раны и снятия швов. За эти две недели, даже более того – с момента несчастья я на самом деле не мог видеть свою ногу: она всегда была чем-то прикрыта или заключена в гипс. Что-то такое было в гипсе – его гладкая безликость, его белизна саркофага, его форма, представлявшая собой смутную непристойную пародию на ногу, что делало его источником ужаса; в этом качестве он играл важную роль в моих сновидениях.
В ночь перед тем, как гипс должен был быть снят, эти сновидения достигли устрашающей вершины; я спал, на короткое время пробуждался, снова засыпал и видел те же сны – сотни раз гипс снился мне пустым и полым, сплошной твердью или наполненным мерзкой, кишащей червями массой костей и гноя. Исчезли мендельсоновская радость и веселье. Когда забрезжил серый рассвет понедельника, меня бил озноб, я был слишком слаб, чтобы позавтракать или сказать что-то, даже чтобы думать. Я лежал в постели, как труп, и ждал, когда меня вынесут.
Само название «процедурная» звучало мрачно и пугающе. Слово «гипс» обрело другие, вызывающие беспокойство значения. Я обнаружил, что мне являются незваные образы – процедурной, где создаются новые конечности и тела, а старые выбрасываются. Подобные фантазии врывались в мой разум, и я был бессилен избавиться от них, какими бы абсурдными они ни были.
Когда за мной пришли санитары, уложили на каталку и вывезли из палаты, это принесло облегчение, но одновременно и страх. Прочь из палаты! Впервые за пятнадцать дней… Я заметил проблеск неба в окне, пока мы дожидались лифта. Небо! Я забыл его, забыл внешний мир, лежа в своей маленькой, лишенной окон келье, в одиночном заключении, возбужденный, одержимый, с кипящим мыслями умом. Стук колес каталки казался чудовищно громким и напомнил мне гул самосвала; возникло чувство, что меня везут на смерть или – еще хуже – на реализацию чудовищного кошмара, где осуществятся все мои жуткие, мертвенные, нереальные сновидения. Процедурная была комнатой маленькой, белой, невыразительной и располагалась между операционной и мастерской, с развешанными по стенам ножницами и другими инструментами – странными и пугающими. Санитары переложили меня на стол в центре – что-то среднее между катафалком и колодой мясника – и вышли, закрыв за собой дверь. Я неожиданно остался один в этой жуткой безмолвной комнате.
И тут я обнаружил, что нахожусь не в одиночестве. В углу стоял лаборант в белом халате. Я каким-то образом не заметил его, когда меня сюда привезли, или, может быть, он вошел незаметно для меня. Казалось, он не двигается, а внезапно материализуется в различных частях комнаты; он был тут, он был там, но мне ни разу не удалось заметить его в движении. У него было странно неподвижное, словно высеченное из камня лицо, похожее на средневековый рисунок. Это мог бы быть портрет работы Дюрера или маска горгульи, рожденная воображением художника.
Я в своей лучшей светской манере сказал:
– Здравствуйте, мистер Энох. Странная сегодня погода.
Он никак мне не ответил – не пошевелился, глазом не моргнул. Я сделал еще несколько бессвязных замечаний и в конце концов умолк, потому что он, ничего не отвечая, по-прежнему неподвижно стоял в углу, сложив руки на груди, и смотрел на меня. Я обнаружил, что все больше лишаюсь присутствия духа: мне пришла в голову мысль о том, что он может быть безумен.
И тут неожиданно, без всяких промежуточных движений, он оказался уже не в углу, а у стены, где висели ножницы и другие инструменты. С молниеносной скоростью ножницы очутились у него в руках. Они показались мне чудовищно огромными, да и сам мистер Энох выглядел немаленьким. Я почувствовал, что он одним движением может отрезать мне ногу или рассечь меня пополам.