Ногти
Шрифт:
Наконец слух вернулся ко мне, и я частично прозрел. Боль в спине отпустила. Гипсовая капель медленно стекала по ногам. По времени приступ, видимо, занял не больше десяти секунд. Но я испугался. Такого со мной никогда прежде не случалось. Оставшуюся программу я доиграл чисто механически.
Напрасной оказалась надежда, что обморочная моя заминка останется незамеченной. Первым делом, за кулисами поинтересовались, как я себя чувствую. Я не знал правды и ответил, что хорошо. Мне пригласили ласкового доктора. Он ощупал меня узкими перстами и порекомендовал клиническое обследование.
Камердинер,
— Да все нормально со мной, что вы беспокоитесь, — говорил я ему.
Из консульства прислали машину и меня повезли на обследование. Энцефалограмма не показала каких-либо серьезных изменений. Мой опекун расцвел и тискал на радостях всех и каждого: — Значит, порядок! А я, грешным делом, думаю: вдруг у него болезнь Бехтерева или Паркинсона…. Нет? Ну, слава Богу!
Я изо всех сил старался повеселеть, но тревога не отпускала меня, впившись в сердце паучьими лапками. Я поочередно отцеплял их, и с каждой уходила возможная причина беспокойства. Я размышлял следующим образом: с конкурса меня никто не снимал. На первые места, наверное, рассчитывать не приходится, но звание дипломанта, по любому, за мной, а это тоже не мало только участие в таком солидном мероприятии обеспечивало карьеру, а я уже заработал имя. Я успокаивал себя подобным образом, пока не забылся.
Как я и предполагал, мне позволили доиграть в третьем отборочном туре. Выступал, правда, не ах. Я и сам это слышал. И не в технике дело — не было вдохновения. Я играл с онемевшей спиной, без привычного поводыря, поэтому пальцы извлекали не звуки, а щелкали орехи. Сплошной треск, а не музыка. Я получил утешительное звание, мне предложили пару концертов, но я отмел все приглашения.
Возвращались мы без прежних удобств, вторым классом. От этого я чувствовал себя провинившимся, не оправдавшим доверия и нервничал, ожидая встречи с Тоболевским. Он встретил нас в аэропорту, насупленный думой.
Я сразу сказал ему: — Вы не расстраивайтесь, Микула Антонович, в следующий раз лучше выступим.
— Да ну их в жопу, блядей коррумпированных. Им лишь бы русского человека попустить! — ругнулся Тоболевский.
Я чувствовал, что за фасадом национальной обиды притаилась другая секретная мысль, о которой он не решается мне сообщить. Тоболевский сделал паузу и сказал: — Тут у твоего друга неприятности большие.
— Какие неприятности? — я старался говорить спокойно, но внутри меня закрутилась мясорубка. То, что с Бахатовым случилась беда, я понял еще в Италии, но от страха забросил на чердак знание о ней. Я назвал число — день моего провала: —
Тоболевский грозно зыркнул на моего камердинера: — Я же просил тебя не говорить ему ничего, дурак!
— А что я? Я, как рыба, — обиделся тот. — Сашка, скажи!
— Правда, Микула Антонович, он ничего не говорил, я сам догадался. Вы лучше скажите, что случилось с Бахатовым?!
— Человека он убил, — как бы удивился событию Тоболевский, — причем не просто убил, а голову отгрыз. Вот такое, бля, зверство совершил, — сказал Тоболевский и спрятал шею под воротник. — Он же вроде у тебя нормальный был, да?
Тоболевский был знаком с Бахатовым, приезжал к нему, может, в надежде открыть очередной уродливый талант. Иногда Тоболевский пользовался Бахатовым для благотворительных нужд. Передачу благ — денег и продуктов — он производил из рук в руки и всегда для объектива.
Я ничего не понимал. Бахатов не мог совершить такого. Убийство противоречило его натуре, пусть холодной, но не жестокой.
Бахатов в тот день не работал. На районе вечером произошла авария, и за ним послали напарника. Тот прибежал к Бахатову на квартиру, но не застал. Старший мастер вспомнил, что Бахатов по выходным пропадает на заброшенной стройке, торчит на крыше и до захода солнца будто поет непонятные песни. Напарник пошел туда за Бахатовым и не вернулся. Их обнаружили только к ночи: напарника с отчлененной головой в луже крови и рядом с ним обеспамятевшего Бахатова.
Я и не знал, как может болеть та часть души, где хранится любовь. Я ощущал этот орган живым кусочком страстного теста, и чья-то злая воля раскатывала его в блин шипастым валиком. В конце концов, случилось то, чего так боялся Бахатов. Его потревожили в момент ритуала. Он и раньше предупреждал меня об опасности вмешательства, но я не предполагал, что это настолько чревато.
— Где он сейчас? — спросил я.
— В отделении судебной психиатрии. Он в коме. Его вначале в изолятор отправили, там он сознание потерял, а оттуда уже в больницу.
Я едва сдерживал слезы. Одна мысль о беспомощном мягком Бахатове, которого волокут на казенную койку, сжимала мои кисти в стальных спазмах.
— Не переживай, — успокаивал меня Тоболевский, — ничего ему не будет он же психически больной. Полежит годик под строгим надзором, а потом мы его вытащим.
Мне не хватало подробностей, и я попросил Тоболевского подвезти меня к нашему с Бахатовым учителю, Федору Ивановичу, реальному свидетелю несчастья. Старик был вдребезги пьян. Он бросился мне на шею: — Горе, Сашка, какое! Хороший парень и такую беду учинил!
Он рассказал мне почти то же самое, что и Тоболевский. Несколько кровавых уточнений не вносили ясности в общую картину. Получалось, что Бахатов в приступе болезненного гнева зверски убил приятеля по работе. Клянусь, я безразлично бы отнесся к тому, что мой Бахатов — убийца, если бы это могло быть так. Существовала другая правда, которую предстояло выяснить.
Я умолял Федора Ивановича вспомнить, пытался ли Бахатов хоть как-нибудь объяснить свой поступок. Старик долго не давал вразумительного ответа, только плакал.