Норвежская новелла XIX–XX веков
Шрифт:
А второе дело, что я всегда о ребятах посреди улицы думаю. Как, поди, и все прочие шоферы. Такая привычка у меня, господин судья, это у меня внутри сидит. Как еду по городу, не по центру, а по окраинам, где ребятишки без присмотру бегают, так у меня особый глаз бывает, он мне и докладывает, где надо быть начеку, чтобы не выскочил какой-нибудь ребятенок из-за машины, из-за дерева или из-за киоска. Ребятишки — они ведь такой народ, что никогда не знаешь, где они тебе подвернутся и куда побегут. Даже если улица широкая, как увижу на тротуаре пацанят, разом сбавляю скорость. А то ведь неровен час! И вот думаю я, что у любого нашего брата шофера, даже если много лет крутил баранку, бывает дурной сон — проносится кто-то по воздуху прямо перед капотом и попадает под колеса, прежде
А быть поопасливей с детьми, так это у нашего брата в крови сидит, как и насчет спиртного. Я не отказываюсь от стакашка, но есть у меня где-то в мозгу такой моторчик, который всегда мне подсказывает, можно стукнуть стакашек или нельзя. Моторчик этот работает как автомат, и так бывает у многих шоферов. Такое уж ремесло. Но и то правда, господин судья, что это уж из другой оперы.
Ладно. Теперь не больно много рассказывать осталось. Когда я подъезжал, вокруг грузовика стояла куча ребят, и я осторожненько проехал и задний дал тоже потихоньку. Я приметил, где стояли ребята, и, осаживая, поглядывал, конечно, через заднее стекло на грузовик. А это был крытый фургон с окошком в задней двери. Затормозил я машину и собрался было мотор заглушить, глянул вбок и на тебе! — стал я прямехонько у пожарного крана. Оно, конечно, сигануть в квартиру и вернуться заняло бы у меня несколько минут, да мне это не поглянулось, я дал газ и осадил еще на метр. Ясное дело, я глядел в заднее окно, когда осаживал, и все было тихо и спокойно.
А вот тут оно и стряслось. Сон в руку, можно сказать. Ни дать ни взять — как во сне. Я почувствовал, что переехал кого-то, обалдел и не мог затормозить. Тут я и услыхал детский крик. Тот самый, который во сне. Кричал в страшных мучениях ребенок, и крик этот перешел в жалостный вой.
Я уж и не знаю, как вам описать мои чувства. Может, будет вернее всего сказать, что я оледенел, потому что я сколько-то времени и пошевелиться не мог. Я сразу же нажал ножной тормоз, как только заднее колесо наехало на тело, но, видать, опоздал и колесо не съехало, а я сидел и не мог оторвать ноги от педали, а руки от баранки. Но хотя меня и парализовало, а во внутренности я был живой. Я, понимаете, словно в пропасть свалился, и ни думать ничего не мог, ни делать. Одно знаю, было у меня во всем теле ужасное чувство. Я думал о том, кого переехал, знал, как он выглядел, знал, как он мучался. И знал я, что это означает для меня, честного шофера, который всю жизнь до крайности был осторожный и глядел, чтобы этакого с ним, упаси боже, не стряслось. Я уже видел, как еду в больницу, видел, как сижу и жду в коридоре, а ребенок у врачей, видел, как меня допрашивают в полиции. Похороны виделись, гроб и глаза родителей. Подумал я на секунду и о киностудии, которой не суждено было снимать в этот день, и о работе своей подумал. Уж и не знаю, сколько я так просидел как приколоченный, а силы вот ни на столько не осталось.
Если вы бывали, господин судья, в обмороке, так знаете, какая пакость во всем теле и во рту, когда очнешься. Вот примерно так и со мной было, потому что сидел я зажмурясь и видел такую страшную чертовщину, что и не придумаешь, — ребенка малого убил. И уж тут я прямо-таки не мог стерпеть стонов. И вот так просидел я, может, с минуту, а может, несколько секунд. Не знаю.
Знаю только, когда вернулись ко мне силы, я распахнул дверцу и выскочил. Я был уверен, что побледнел как полотно от мысли, что придется мне опять садиться и ехать.
Про это вы и раньше слышали, господин судья, но я еще раз расскажу об этом господам присяжным, что же я тогда обнаружил.
Вместо искалеченного ребенка под задним колесом лежал простой мешок, чем-то набитый. Уж потом я узнал, что он был набитый старыми газетами.
Я, конечно, сперва своим глазам не поверил, и не описать мне того чувства благодарности, которое по всему телу прошло, когда я понял,
И не много мне надо было времени, чтобы смекнуть, как дело было. Поодаль, на тротуаре стояла стайка ребят, они сгрудились и смотрели на другую сторону улицы. Обернулся я и увидел трех пацанов, годов по десяти, по двенадцати, они стояли у подъезда и улыбались. А один из них помахал мне, язык высунул и рожу скорчил.
Не могу точно знать, господин судья, но думается, не стоял бы я нынче здесь, перед вами, не смейся те пацаны надо мной и не показывай мне нос. Потому что у меня тогда внутри все перевернулось. Может, оттого, что вот только что я был убийца, думал, что человека задавил, вроде как руки в крови были. А над смертью не смеются! Помню только, что рванула меня дикая и неудержимая ярость, и в глазах у меня потемнело. И все-таки помню, что говорил сам себе, когда перебегал улицу без оглядки, что вот, мол, первый раз за двадцать лет перебежал через улицу, не глянув ни налево, ни направо.
В другое время парнишки могли бы запросто удрать от меня. Потому что шофер не спринтер. Но я рванул к ним с такой скоростью, такой был бешеный и разъяренный, что нагнал их и не дал убежать через подъезд во двор. Сгреб двоих и стукнул их головами друг о друга, а потом и шмякнул их об стенку, так что они грохнулись наземь и заревели. Я давай поднимать их — взгреть хотел покрепче, — да тут вспомнил про третьего, который, это самое, рожу-то корчил. А он, гляжу, уже во дворе, забрался на крышу над мусорными ящиками и через забор сигануть хочет. А тогда ищи-свищи его!
Перебежал я, помню, через двор и залез на эту самую крышу над мусорными ящиками, да первый раз с разбегу-то оборвался и упал. Но ухватил все-таки парнишку за ногу и поволок его. Стояли мы на этой самой махонькой крыше, я держал парня за шиворот, а потом и треснул его изо всей силы. А вы видите, что я не в весе мухи. Сперва я дал промах, потому что он увернулся, ну а со второго разу щелкнул так, что на весь двор отдалось. Потом я сволок мальчишку с крыши, тряс его, но больше не бил. Но уж, понятное дело, орал на него — неужто он, паршивец, не понимает, каких паскудных делов наделал. А потом в окошках показались бабы, кое-кто вышел во двор и давай мне грозить за то, что я так обошелся с мальчиком. Ну уж тут я ушел. Нечего мужику стоять посреди двора и речи с рассерженными бабами разводить, а баб не то пять, не то шесть было. Не по мне такое дело. Это куда похуже будет, чем находиться под судом, господин судья.
Целый день я был не в себе из-за того, что случилось, и никак не мог это из головы выбросить. Да и досада меня по малости разбирала из-за того, что от злости начисто спятил. Самому перед собой совестно было. И то сказать, вообще-то я человек спокойный. А потом мы до самого вечера были на съемках, и мне не пришлось узнать про ребят. Жена сказала, что во дворе напротив была заваруха и кто-то грозился заявить обо мне в полицию. А сама-то она слышала это от девочек, которые были в гостях у моей дочки. Неохота мне было в тот вечер разговаривать про то самое дело, а уж сходить к родителям этих парнишек — и подавно успеется!
Но через день мне пришла повестка в полицию, а про остальное вы, господин судья, знаете.
Ладно. Говорить мне теперь больше нечего. Месяц уже теперь будет, когда это вышло с мешком-то и с ребятами. Да если бы я мог все это исправить, так я бы нынче одного только и хотел — чтобы не вздрючивал я этих парнишек. Но как подумаю про тот самый момент, когда все это случилось, так и вижу, что поступить по-другому я все равно бы не смог.
И то сказать, не за что мне сильно упрекать парнишек. То, что они сделали, шуткой, понятное дело, не назовешь, это уж не просто так называемое дурачество. Но ведь и нет ничего дурного, если дети дурачатся над взрослыми, ножку им подставляют и безо всякой жалости потешаются, когда взрослый шлепнется. В детстве все мы такие были. Да вот не больно-то легко детям разобраться, где безобидная шутка, а где — нет. То, что сделали эти парнишки, было для них, может, все равно, что зимой снежками кидаться.