Новая московская философия
Шрифт:
В дальней половине бывшего кабинета долго жил оперуполномоченный Кулаков, перед которым трепетала вся двенадцатая квартира, и это не мудрено: как–то он целую неделю продержал в допре политрука Горизонтова за то, что политрук нечаянно устроил короткое замыкание. После Кулакова тут поселились сестры преклонного возраста, которые существовали так кротко и незаметно, что никто из жильцов не знал их по именам, а почти одновременно с Чинариковым сюда въехал Никита Иванович Белоцветов, мужчина лет сорока пяти, по профессии фармаколог; наружность его трудно поддается описанию, потому что это самая что ни на есть дюжинная наружность, скорее собирательная, нежели отличительная, а впрочем, у него необыкновенно крупная, какая–то монументальная голова, и поэтому собственно лица у Никиты Ивановича примерно столько же, сколько бывает государственного профиля на монете.
Теперь
Коридор в двенадцатой квартире узок, высок и темен, как расщелина в леднике. Слева он начинается дверью, за которой живет Юлия Голова со своим потомством, далее стоит беспризорный шкаф, где хранится разная бросовая одежда, точильные бруски, инструмент, гвозди, несколько подшивок журнала «Красная нива», два старых электрических счетчика и прохудившийся медный чайник, далее на стене висит фондервякинское оцинкованное корыто, и сразу за ним располагается помещение, занимаемое Валенчиками, то самое помещение, в котором когда–то застрелился прапорщик Остроумов; далее находится фондервякинский холодильник, после следует фондервякинская дверь, а там коридор под прямым углом делает поворот вправо, предъявляя ванную комнату с туалетом, снабженные наддверными окошками, и через этот отрезок впадает в кухню. На правую сторону коридора приходится только комната Мити Началова и его бабушки да торцовая стена комнаты Александры Сергеевны Пумпянской, которая другим торцом упирается в черный ход.
Кухня двенадцатой квартиры празднично просторна, хотя по стенам ее располагаются семь кухонных столов, столько же полок и две газовые плиты; справа находится рукомойник, дверь в комнату Пумпянской и дверь на черную лестницу, давным–давно пропахшую чем- то таким, что, например, может произвести смесь запахов сырости, жареного лука и керосина.
2
Александру Сергеевну Пумпянскую жильцы двенадцатой квартиры не жаловали искони и всегда по мере возможного притесняли. Оснований для этого у них не было никаких, если, конечно, не брать в расчет, что она была придиристая старушка, как говорится, с гонором да еще и аккуратная той немилой нашему сердцу механической аккуратностью, которую мы на дух не переносим. Впрочем, и того нельзя выпускать из виду, что Александра Сергеевна могла возбуждать в соседях рудиментарную классовую неприязнь, поскольку, как ни крути, а она была природной хозяйкой двенадцатой квартиры, всех двухсот сорока квадратных метров жилья, и если никогда не подчеркивала этого обстоятельства на словах, то все же ходила по коридору, включала и выключала свет, снимала показания электрического счетчика и подметала кухню именно таким образом, как это делала бы безоговорочная хозяйка, Александра Сергеевна даже некоторым образом раздувала попритихшую классовую неприязнь, так как Куйбышев она называла Самарой, по подозрениям, не признавала новую орфографию и однажды сказала про Николашку Кровавого: государь. В двадцатые годы, когда за такие штуки людей оттирали на задворки жизни безжалостно, просто и мимоходом, Александра Сергеевна была тише воды, ниже травы, то есть как бы и не была, в предвоенную пору она уже осторожно претендовала на равенство с жильцами пролетарского происхождения, а в новейшие времена последовательно вела себя так, словно она действительно безоговорочная хозяйка. Но в остальном Александра Сергеевна по всем показателям была по крайней мере приемлемая старушка, даже кое–чем выгодно отличавшаяся от соседей, особенно по утрам, когда население двенадцатой квартиры слонялось растрепанным, заспанным, в неглиже, а она появлялась в строгом домашнем платье из темного штапеля, хотя и бесформенном, но с кружевными
И вот что интересно: стоило Александре Сергеевне исчезнуть, как вся квартира сразу почувствовала — чего–то недостает; вот если бы из прихожей убрали зеркало, или заколотили бы дверь на черную лестницу, или из комнаты Фондервякина перестал бы сочиться кисло–овощной дух, точно так же квартира почуяла бы: чего–то недостает. Еще не было известно, что Пумпянская исчезла на вековечные времена, а в местах общего пользования уже зародился явственный знак недостачи чего–то насущного, как электричество, чего–то отдававшего в легкое движение и умильную чистоту.
Исчезла Александра Сергеевна в один из серединных дней марта, когда Большая Медведица повисает точно над головой, в пятницу, поздним вечером, около того времени, в какое заканчиваются телевизионные передачи. Утром этого дня она появилась на кухне по обыкновению раньше всех, в одной руке неся чайник со свистком, а в другой неправдоподобно маленькую алюминиевую кастрюльку, в которой перекатывалось яйцо. Как только она принялась готовить свой старушечий завтрак, на кухню пришел Лев Борисович Фондервякин, встал у окошка и засмотрелся на двор, ногтями нервно постукивая по стеклу, потом пришла Анна Олеговна, Митина бабушка, крепкая дама с фиолетовыми волосами, а следом за нею Петр Голова, который с сопением забрался на табуретку, стоявшую подле рукомойника, и начал болтать ногами. Некоторое время прошло в молчании, а затем Фондервякина прорвало.
— Ну хорошо, у меня отгул, а чего это Дмитрия–то не видать? — спросил он Анну Олеговну скуки ради. — В школу, поди, пора.
— Я Мите сегодня позволила пропустить два первых урока, — сообщила Анна Олеговна и поправила свои фиолетовые колечки.
Фондервякин сказал:
— Балуете вы внука.
— Без баловства в моем положении невозможно, — ответила Анна Олеговна. —Без баловства наша советская бабушка — это уже не ба бушка, а я прямо не знаю что. Тем более что Митя целыми вечерами что–то там мастерит. Вчера, например, он до полуночи над какими–то стеклышками колдовал.
— У одного моего товарища по работе, — сказал Фондервякин, — сынок тоже все время по вечерам колдовал, а потом оказалось, что он фальшивомонетчик.
— Типун вам на язык! — сказала Анна Олеговна.
— Ну, ладно, —вступила Александра Сергеевна, — у одного отгул, у другого прогул, а у этого–то что? — И она мокрым пальцем указала на Петю, который по–прежнему болтал ногами, сидя на табурете.
Противно засвистел чайник, и Александра Сергеевна, переменив сердитое выражение лица на озабоченное, выключила плиту.
— У этого пока счастливое детство, — объяснил Фондервякин. — Хотя, конечно, удивительно, что он не посещает какое–либо дошкольное учреждение. Ты, Петр, почему не посещаешь дошкольное учреждение?
В ответ на этот вопрос Петя посуровел, задумчиво помолчал, а потом начал рассказывать о том, как ему неинтересно ходить в детский сад, где все по распорядку, все по часам и нужно делать то, что хочется воспитательнице, а не то, что хочется самому.
— Пошли мы, например, на прогулку в лес, — рассказывал он с каким–то прискорбным видом, — а воспитательница нам и говорит: «Ничего нельзя. Цветы рвать нельзя, ветки ломать нельзя, траву топтать тоже нельзя…»
— А что же тогда можно? — заинтересованно спросил его Фондервякин.
— Воспитательница сказала: «Только восхищаться».
Фондервякин символически сплюнул и произнес:
— Зарегламентировали жизнь, сукины дети! Ну что за народ: на каждый чих норовит резолюцию наложить! То не разрешается, се воспрещается, пятое не рекомендуется, о десятом думать не моги!..
— Тем не менее я считаю, — перебила его Анна Олеговна, — что прогуливать детский сад все–таки не годится.
— Тут спору нет, — ^ согласился с ней Фондервякин. — Но вы помните, граждане, мужика из двадцать второй квартиры, который все в подъезде расклеивал возмутительные бумажки: «Не кричать», «Спички— не игрушка», «Рукопожатия отменяются»? Умер, подлец! Поехал в Улан–Удэ к свояченице — и умер! Сейчас, между прочим, в двадцать второй квартире из–за его комнаты разгорелась форменная война.