Новеллы
Шрифт:
Вот в чем, друзья мои, истинная наша беда — все, что под нами, и над нами, и вокруг нас, все предметы и явления уже века, и века имеют тот образ и смысл, ту ценность, которые приданы им людьми. Такое–то и такое–то небо, такие–то и такие–то ч звезды, море и горы такие–то и такие–то, и поля, и города, и улицы, и дома... Господи Боже мой, чего вам еще нужно? Нам теперь силой навязывают невыносимую скучищу этой неподвижной действительности, условной и обусловленной, и все безропотно ее принимают. Я просто готов их убить! Говорю вам, для меня сидеть на стуле — и то стало настоящей пыткой. Чтобы хоть немного ее облегчить, я должен — вы не возражаете? — по меньшей мере положить его вот так, да, на спинку, и сесть на него верхом. Это к примеру! Но многие ли пытаются содрать эту коросту общих мест?
У меня изношено сердце, пришли в негодность легкие, что из того? Пусть я слыву сумасшедшим, но я живу. Нет у меня ни дома, ни положения. Отправляюсь в больницу? Поверьте, никогда я не шел туда по собственной воле, своими ногами, — всегда отправляли другие, бесчувственного, на носилках. Там я приходил в сознание и сразу решал:
— Ага, вот я где! Что ж, придется снова высовывать язык.
И немедленно, охотно и послушно, без единой жалобы, высовывал его по первому требованию, чтобы поскорее оттуда выбраться.
Как занятно выглядит лицо человека — врача ли, санитара ли, — когда он стоит у вашей постели, а вы лежите и смотрите на него снизу вверх и видите черные, с вывернутыми краями дыры ноздрей и дугу рта, концами опертую на шар подбородка! А когда этот рот начинает произносить слова, вам открывается над оградой зубов уздечка верхней губы, а позади — почти все небо.
Уверяю вас, даже и не вслушиваясь в то, что изрекает рот, вы все равно теряете уважение к человечеству.
Но я пообещал рассказать вам о руке больного бедняка.
Вступление получилось длинноватое, но, думаю, не совсем бесполезное, потому что теперь вы, по крайней мере, не станете требовать от меня подробностей, которые помогли бы вам расчувствоваться на привычный манер, то есть всяких там сведений вроде:
1. Кто такой этот человек.
2. Как он очутился в больнице.
3. Чем болен...
Об этом, дорогие мои, не будет ни слова. Я сам ничего решительно не знаю, не удосужился узнать, хотя наверняка мог бы спросить у санитара. Я видел только руку больного и только о ней и могу рассказать.
Вас это устраивает? Ну что ж, слушайте.
Было это в той больнице, где я лежал в последний раз. Не делайте таких дурацких скорбных лиц, ничего душещипательного в рассказе не будет. Мне всегда удавалось установить с больницей — притом, что я терпеть не могу врачей и медицину — теплые, проникновенные отношения.
Вы только подумайте, внимание к пациентам довели там до такой утонченности, что мы не видели друг друга, так как между кроватями стояли одностворчатые ширмочки, вернее, рамы с прибитыми по углам муслиновыми занавесками, всегда безукоризненно чистыми — их еженедельно снимали, стирали и гладили. Порою вся эта белизна создавала иллюзию — тут ей на помощь приходил лихорадочный жар, — будто
Справа к каждой постели в этой длинной, очень светлой, хорошо проветренной палате была вплотную придвинута вот такая рама, в вышину доходившая до верхнего края подушки. Поэтому я видел только руку моего соседа слева, когда он выпрастывал ее и опускал на покрывало. Я разглядывал эту руку с любопытством влюбленного, и мало–помалу она поведала мне историю, которую я собираюсь вам пересказать.
Ну, разумеется, поведала она ее либо жестами, скорее всего непроизвольными, либо тем, как лежала, желтая, костлявая, на белом покрывале, иногда ладонью кверху с полусогнутыми, чуть сведенными пальцами, уже совсем покорная судьбе, пригвоздившей ее к этой кровати, словно к кресту, иногда сжатая в кулак от внезапной ли судорожной боли или от приступа гнева и нетерпения, который всегда сменялся бессилием смертельной усталости.
Я понял, что вижу руку больного бедняка: пусть она дочиста отмыта по всем правилам больничной гигиены, но на ней, костлявой и пожелтевшей, точно застыл слой неистребимого пота, который, собственно, даже не пот, а патина нужды, и никакой водой эту патину не смоешь. Она была на утолщенных, немного шероховатых суставах пальцев; на их сгибах, где кожа сморщилась, точь–в–точь как на шее у черепахи; в линиях ладони, про которые говорят, будто это смерть поставила на руку человека свою печать.
И тогда я стал раздумывать, каким же ремеслом занималась эта рука.
Конечно, не черной работой — рука была хрупкая и тонкая, как у женщины, не узловатая, не деформированная, разве что последняя фаланга, указательного пальца казалась необычайно цепкой, а большой палец был всегда полусогнут и от пясти до косточки слишком мускулист.
Я заметил, что, когда кончик указательного пальца нажимал на большой, тот непроизвольно, как бы по привычке, поддавался ему, точно мой сосед, сам того не сознавая, этим нажатием призывал какую–то далеко отступившую действительность и дотрагивался до нее вот здесь, на подушечке предупрежденного таким образом пальца: действительность собственного своего существования до болезни. Может быть, магазин, где в нос ударяет острый запах новых тканей; штуки материи, аккуратно разложенные одна на другой по полкам, по скамьям, в витринах; стойка для проданного товара; стол, где лежит развернутая ткань, от которой нужно отрезать кусок, и на ней пара больших ножниц; серый кот под столом; портные, сидящие рядами и готовые в любой Момент что–то приметать, что–то пришить на машинке, и среди них — он. Ему, может, и не нравилась эта действительность; он, может, отнюдь не вкладывал душу в свое ремесло, но ремесло тем не менее было вот в этих двух пальцах, в этом большом пальце, который по привычке стольких лет непроизвольно покорялся нажатию указательного. А вокруг была нынче куда более унылая действительность: пустота и томительная праздность больничного распорядка, недуг, усталое и тревожное ожидание — чего? — может быть, смерти.
Да, несомненно, то была рука портного.
По другому ее жесту я затем понял, что бедняк портной с недавних пор отец, что у него родился ребенок.
То и дело он поднимал колено под покрывалом. Тогда рука, до этого неподвижная, тоже поднималась, ее пальцы дрожали, она начинала делать круги над выставленным коленом, точно ласкала, но, конечно, ласка относилась не к колену.
К кому же она могла относиться?
Может быть, на этом колене не раз лежала головка его малыша, и рука поднималась, чтобы погладить тонкие шелковистые волосики.
Наверное, пока рука, делая дрожащие круги над коленом, ласкала что–то отсутствующее, веки больного были сомкнуты, и глаза под их защитой видели ребячью головку и наполнялись горячими слезами, и вот они уже текут по скрытому от меня лицу. И впрямь, рука прервала неуверенно ласкающие движения, она скрылась за рамой, сперва приподняв край простыни. Через несколько секунд простыня снова была в порядке, но вот оно, место с краю, намокшее от слез.
Итак, вывод: у портного был ребенок. НЪ не торопитесь: эта история не так уж проста. Впрочем, речь ведь идет только о том, как двигалась и как лежала рука.
Хозяйка лавандовой долины
2. Хозяйка своей судьбы
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
рейтинг книги
Прогулки с Бесом
Старинная литература:
прочая старинная литература
рейтинг книги
Хранители миров
Фантастика:
юмористическая фантастика
рейтинг книги
