Новеллы
Шрифт:
Он еще долго продолжал болтать все в том же шутовском тоне и только о себе, о своем жертвенном благодеянии, так что Диди, раздосадованная и подстрекаемая любопытством, наконец не выдержала:
— Ну а какая же роль отводится мне? Тяжело вздохнув, Коко ответил:
— Что касается тебя, Диди, то твое дело куда более хлопотное. Беда в том, что тут замешана не только ты.
Диди нахмурилась:
— Ч о ты хочешь этим сказать?
— Хочу сказать... хочу сказать, что вокруг маркиза увиваются и другие женщины. И в особенности... одна!
И тут весьма красноречивым жестом, видимо призванным пробудить воображение, Коко намекнул на необыкновенную, красоту этой женщины.
— Вдова... лет тридцати... вдобавок кузина...
Сладко прищурившись, Коко чмокнул кончики своих пальцев. Диди даже передернуло от отвращения:
— Ну и пусть забирает его себе! Коко поспешно запротестовал:
—
Опешившая от такой длинной речи, Диди наклонилась, спросив:
— Зачем?
— Хочу проститься с твоими ножками. Больше их никогда не будет видно.
Коко взглянул на них и приветственно помахал им обеими руками. Потом, вздохнув, добавил:
— Роро! Ты помнишь свою подружку Роро? Помнишь, как я прощался с ее ногами в тот последний раз, когда она надела короткое платье? Я еще думал, что никогда больше их не увижу. Так вот довелось же!
Диди побледнела и сразу посерьезнела:
— Что ты болтаешь?
— Увы, уже у мертвой! — поспешил пояснить Коко. — Клянусь, уже у мертвой! Ах, бедняжка Роро! Ее перенесли в церковь Сан–Доменико и оставили гроб открытым. Утром я зашел в церковь. Вижу — гроб, кругом свечи, я подошел. Возле гроба вертелись какие–то крестьянки и с восторгом глазели на подвенечное платье, в которое муж пожелал обрядить покойницу. Вдруг одна из этих бабенок приподняла краешек платья, чтобы поглядеть на кружева нижней юбки, и вот так мне снова довелось увидеть ноги Роро.
Всю ночь Диди беспокойно металась в постели и никак не могла уснуть.
Но прежде чем улечься, Диди решила еще раз примерить длинное дорожное платье перед зеркальным шкафом. Вспомнив красноречивый жест, которым Коко хотел изобразить красоту этой... как ее... Фаны... Фаны Лопес, Диди показалась себе в зеркале совсем маленькой, худенькой, жалкой... Она подобрала подол платья, чтобы взглянуть на ноги, которые до сих пор у нее были не прикрыты одеждой, и сразу же ей вспомнились ноги мертвой Роро Кампи.
В постели Диди снова захотела посмотреть на свои ноги под одеялом. Они показались ей какими–то высохшими и прямыми, словно палки, и тут Диди представила себя мертвой, в гробу, в подвенечном платье, после свадьбы с длинноволосым маркизом Андреа...
Ну и болтун же этот Коко!
Сидя в купе, Диди разглядывала брата, развалившегося на сиденье напротив, и чувствовала, как постепенно ее охватывает все большая и большая жалость к нему.
Она вспомнила, как буквально. за два–три последних года поблекло его когда–то красивое лицо, изменилось выражение, появилось что–то новое в глазах и складках рта. Диди казалось, что он как бы выгорел изнутри. Этот пожирающий огонь внутренней тоски и смутного
В портфеле, на фоне красной подкладки, поблескивала граненая пробка флакона. Диди уставилась на нее, думая в этот момент о том, что отцу уже много лет грозит внезапная смерть от сердечной болезни и потому он никогда не расстается с этим флаконом. А вдруг ей пришлось бы лишиться отца, вот так, в один миг... Нет, нет, зачем об этом думать? Вот отец хоть и носит с собой флакон, а о смерти вовсе не думает. Читает себе свои деловые бумаги и только время от времени то поправит очки, сползающие на самый кончик носа, то проведет пухлой, белой, волосатой рукой по сверкающей лысине, то оторвется от чтения и смотрит куда–то в пространство, слегка прищурив тяжелые веки. И тогда его миндалевидные голубые глаза загораются живым и острым лукавством, так контрастирующим с усталым, дряблым лицом, мясистым и угреватым, на котором топорщатся короткие рыжеватые усики, местами тронутые сединой.
После смерти матери, три года назад, у Диди появилось ощущение, что отец как–то отдалился от нее или даже стал вовсе чужим, и вот теперь она разглядывает его, как можно разглядывать лишь человека чужого. Да и не только отец, Коко тоже. Диди казалось, что только она одна Продолжает еще жить жизнью их дома или, вернее, чувствовать его пустоту после исчезновения той, которая была его душою и объединяла их всех в одну семью. Отец и брат зажили каждый своей жизнью — разумеется, вне дома, — и то немногое, что еще сохранилось от семьи, было лишь ее видимостью, не имеющей ничего общего с былым душевным теплом и согласием, которые одни только и дают поддержку, силу и успокоение.
Диди чувствовала страстную потребность в таком тепле и согласии, и это заставляло ее безудержно рыдать, стоя на коленях перед старым сундуком, где хранились платья матери.
Семейное тепло было заключено там, в дряхлом сундуке орехового дерева, длинном и тесном, как гроб, и оттуда, от этих маминых платьев, исходило тепло и горько пьянило ее воспоминаниями детства.
О мама! Мама!
После смерти матери жизнь стала пустой и ненужной, вещи, казалось, потеряли свою телесность и превратились в тени. Что–то ждет ее завтра? Неужели она всегда будет ощущать эту пустоту, бессмысленно ожидать чего–то, что должно заполнить эту пустоту и вернуть Диди веру, смысл жизни и покой?
Дни тянулись для Диди подобно облакам, скользящим по диску луны.
Сколько вечеров провела она в пустынной, неосвещенной комнате, неотрывно глядя сквозь витражи высоких окон на белые и пепельно–серые облака, обволакивающие луну! Ей казалось, что луна бьется, стремясь вырваться из этой пелены. И Диди подолгу стояла в темноте, вперив невидящий взгляд в пустоту, предаваясь мечтам, и глаза ее часто наполнялись невольными слезами.
Ей вовсе не хотелось грустить! Напротив, ей хотелось жить, веселиться, петь. Но ее окружала полная пустота, и это ее желание прорывалось только в сумасбродных выходках, сбивавших с толку несчастную донну Бебе.