Новеллы
Шрифт:
— Господи Иисусе! Что вы натворили?
Он поднял кверху дрожащую руку и сморщился от боли и смеха.
— Шишка... сосновая, — пробормотал он, — сосновая шишка правит миром... Увы!
— Сумасшедший, — мелькнуло у карлицы, и, струсив, она поскорее заковыляла за пастухом с молочной фермы, примыкавшей к парку, чтобы тот с помощью одного из железнодорожных рабочих, ремонтировавших полотно у самых ворот, отвел этого несчастного в находившийся неподалеку туберкулезный санаторий «Творите, братья, добро».
Здесь профессора Корвара Амидеи первым делом наголо обрили, затем наложили шесть основательных швов, наконец перебинтовали. Он торопился, он боялся пропустить поезд.
— Ну хорошо!
§ 3
Ветер
«Не понимаю, любезная Весна, зачем тебе понадобилось в этом году приходить раньше того дня, который люди в своих календарях назначили для твоего прихода. И Зима нынче была довольно мягкой и вялой, и, конечно, под конец, до того как исчезнуть, ей хотелось бы хоть немного побуянить — это ее право; она бы просила тебя, к примеру, чтобы ты дала ей время разродиться парочкой бурь, которые давно тяжелят ее чрево; но, если это тебя не устраивает, если ты боишься при своем триумфальном возвращении испачкать свои розовые ножки, застав города и деревни тонущими в грязи, так Зима велит передать тебе, что на этот счет ты можешь не волноваться: ее, бедную старуху, еще вовсю распирает от ветра, и она просто умоляет тебя, сделай удовольствие, разреши ей, раз уж другого ничего нельзя, хоть его–то выпустить, и тебе же самой от этого только польза будет: ветер развеет перед тобою туманы, очистит землю от мусора, которым завалила ее зима. Ты ей доставишь великое удовольствие, а мне и того подавно, ведь я — знала бы ты! — себя не щадя, покровительствую одному стоящему человеку с момента его рождения и по сию пору. Ну вот, представь себе, расскажу тебе для примера такой случай: вчера, пока он, развалясь, выставив брюхо, блаженствовал, наслаждаясь тобою в сосновом бору, — есть тут такой неподалеку, в одном дивном парке, — я решила повеселиться и подшутила над ним, уронив ему на голову чудную шишку, крупную, крепкую; она могла бы, конечно, уложить его прямо на месте, еще как бы могла, но я не захотела. Ты ведь знаешь, мой герб украшает кошка, гоняющаяся за мышкой: она с ней лишь забавляется, но не убивает ее».
Словно вычитав когда–то в какой–то старинной книге и теперь, словно для того чтобы жестокость прочитанного казалась еще более изощренной, он без умолку повторял про себя в течение вот уже двух недель это искуснейше составленное прошение, с которым добрейшая его судьба, несомненно, должна была обратиться к Весне и которое последняя — разумеется! — тотчас же удовлетворила. На голове у него по–прежнему красовался тюрбан, и он сидел, примостившись на краешке постели Дольфино, который с той самой минуты, как сошел с поезда в Неттуно, таял у него на глазах от медленно сжигавшего его лихорадочного жара, не снижавшегося даже днем. Раньше хоть, в Риме, жар у него поднимался только лишь по ночам.
И ветер, ветер, ветер! Две недели он не утихал ни на минуту, ни ночью, ни днем. Свистел, скулил, завывал на все лады, а иные порывы бывали особенно страшные, когда он, налетев, приступом шел на дома и таранил их с таким ожесточением и таким упорством, что, казалось, готов был снести их с лица земли и унести с собою. Но это всего лишь казалось, потому что на самом–то деле он сносил лишь какую–нибудь черепицу, валил дерево или телеграфный столб и разбивал чье–нибудь
Профессору Корвара Амидеи казалось, что он попал на застигнутый штормом корабль, который швыряло из одной стороны в другую. Несчастный Дольфино вообще был напуган до полусмерти, а он, он не имел даже возможности подбодрить его словом–другим, потому что от этого завывания ветра, больше еще, чем от грохота моря, у него не то что голос пропадал — дух перехватывало, переворачивалось все нутро, и он впадал в такую дикую, немую тоску, которая лишь изредка и то по чистой случайности находила себе выход в лечении глотки несчастной кормилицы, которая, дабы уж картина совсем была полной, заболела ангиной и была вынуждена тоже оставаться в постели.
— Только, ради Бога, барин, не сильно! — умоляла она, едва он, словно призрак, возникал перед ней с пузырьком карболовой кислоты в одной руке и кисточкой для смазывания горла — в другой. — Полегоньку, умоляю вас!
Она привставала на кровати и открывала рот, из которого несло жаром, как из раскаленной печки.
Профессор Корвара Амидеи не хотел мазать сильно; но каждый раз, словно ветер, с силой ударившись в ту минуту в окно, толкал его под руку, он устраивал ей такую смазку, что просто чудо еще, как у бедняги глаза не вылезали на лоб.
— Сплюньте! Сплюньте!
И со свирепостью, еще не остывшей во взоре, развернувшись, он отступал назад, пятился к Дольфино, лишь бутылочка с карболовой кислотой подрагивала у него в руке. Карболка... отрава... но очень мало, очень мало, и потом разбавленная... наверняка не хватит... Да и как оставить Дольфино в этом его состоянии? Нет, нет. Искушение, однако же, было велико. Этот ветер сводил его с ума.
«Отдых!» — ворчал он про себя.
Полмесяца уже пролетело. Плата за жилье, большая, чем он рассчитывал, отсутствие в доме удобств, болезнь служанки — вот и все, чего он здесь добился. И потом — не спешите, это еще далеко не все, — потом все приходилось делать ему самому: самому топить, самому ходить за покупками, самому накрывать на стол... И ни одного дня, когда бы можно было хоть на минутку вывести ребенка на пляж. Сиди себе в этих трех комнатушках, как в тюрьме, осажденный с двух сторон ветром и морем.
Многовато, правда?
Тинь–тинь–тинь — тихонько–тихонько — в дверь. «Кто там?»
Кто же еще? Сатанина, известно! Она, прилетевшая верхом на ветре; Сатанина, маменька родимая; маменька, безумно любящая сына, которая ни перед чем не остановится, лишь бы повидать свое заболевшее чадо.
Входит, стремительно бросается вперед, падает на колени перед учителем, который от неожиданности отшатывается назад, ловит его за полы пиджака и, вся растрепанная, кричит:
— Козмо! Козмо, ради всего святого! Дай мне взглянуть на Дольфино, на мою кровинку! Прости меня! Спаси меня! Смилуйся надо мной!
При этом она пускается в слезы, плачет навзрыд, и, надо сказать, плачет по–настоящему, настоящими слезами, плачет, не утихая, захлебываясь рыданиями, тоже настоящими, от которых сотрясается все ее тело; она не встает, уткнула в ладони лицо и не переставая умоляет:
— Я буду целовать, я землю буду целовать там, где ты ступишь, Козмо, если ты только простишь меня, если ты меня спасешь! Я больше не могу! Я хочу быть матерью своему сыну, хочу принадлежать только ему одному! Ну позволь мне находиться при нем, дай я буду ухаживать за ним, умоляю тебя!