Новеллы
Шрифт:
Гибель романтического идеала, превращение прекрасной, чуть не святой доны Марии да Пьедаде — снова блондинки, к тому же с кожей цвета слоновой кости и прочими достоинствами — в любовницу жирного, потного помощника провизора, негодяя с лоснящимся лицом, который приходит на свидание в полосатых шлепанцах и берет деньги на содержание толстой девки Жоаны… Нет, это уже не полемика с романтизмом, а расправа над ним — и над собою, прежним романтическим Эсой. Это почти издевка, такая же беспощадная, как расчет с романтизмом, производимый в рассказе «Жозе Матиас».
Случай вроде бы банальный, особенно
Но постепенно намечается отклонение от нормы. То, что Жозе Матиас влюбился в божественную Элизу Мирандо (кожа цвета только что распустившейся камелии, глаза черные, влажные, гибкая, словно пальма на ветру), более чем естественно, совершенно неотвратимо: их особняки рядом, между ними лишь стена, разделяющая сад. То, что Жозе Матиас десятилетия посылает лишь вздохи своему кумиру, — куда ни шло. Но вот умирает старый муж, и, точно в сказке, подвиг рыцарского долготерпения должен получить награду. Любовь, красота, богатство Элизы брошены к ногам вернейшего из влюбленных. Героям остается жить-поживать да добра наживать; впрочем, и наживать не надо — его сколько угодно, чтобы тратить, наслаждаясь друг другом и жизнью. Тут-то отклонение от нормы и становится резким.
Отвергнув мольбы богини, Жозе Матиас не удостаивает ее даже встречи, а когда Неземная сочетается браком с землевладельцем Торресом Ногейрой, Жозе Матиас дни напролет — и снова годы — торчит у окна, терзаясь любовью. «Ах, сколько я как философ раздумывал над всем этим!» — восклицает рассказчик. Современный читатель, философствуя на этом месте, вряд ли углубится за пределы известной сентенции насчет забот господина учителя и, очевидно, последует дальше за фабулой — туда, к пределу сюжета и жизни героя, где ни черные усы, ни грубые руки не спасут мужлана, самца, мясника, вторгшегося в постель богини.
Неземная, как другие смертные, по закону католической церкви, не имеет права на третий брак и обзаводится любовником. Промотавшийся, спившийся во имя любви Жозе Матиас простаивает теперь ночи напролет в грязном, как сточная канава, подъезде, напротив дома, где дважды овдовевшая снимает квартирку для тайных свиданий. Теперь единственное счастье ночного рыцаря — знать, что любовник не изменяет Элизе, тем самым не оскорбляя и его, Жозе Матиаса, возвышенной любви. Короткое счастье! Оно обрывается смертью. Пожалуй, гуманной смертью: привезенный в больницу только охнуть и успел.
Как философ и метафизик, рассказчик доволен, что по поручению вдовы Ногейро ее любовник пришел на похороны с букетом цветов:
Так что же, опять ирония, доходящая до издевки? Несомненно. И все же под ее покровом теплится чувство к Жозе Матиасу, не осквернившему своей надзвездной любви ни единым прикосновением к земной прозе. Разве эта любовь не сродни любви другого рыцаря к другой Прекрасной Даме по имени Дульсинея Тобосская?
Эса де Кейрош скептически относится и к самому повествовотелю. В «Реликвии» роль трезво-тупого носителя разума играет Топсиус, всеведущий педант, доктор Боннского университета, автор многотомно-монументальных трудов; если же выйти за пределы творчества Эсы, то от рассказчика протянутся нити к образу повествователя, традиционному для прощавшейся с романтизмом реалистической прозы, шедевром которой является новелла, ставшая легендою, мифом: «Кармен» Проспера Мериме.
В последнем счете взгляд на романтику определился у Эсы отношением к прогрессу, к цивилизации и культуре. Для понимания этого отношения особенно важна повесть «Цивилизация», ставшая основой посмертно изданного романа «Город и горы».
В предисловиях к романам уже шла речь о том, что противопоставление природы и цивилизации лишено в «Городе и горах» — и в повести, ставшей ее основой, — руссоистской страстности; оно скорей благодушно, чем сурово. В «горах» патриархальная примитивность возвращает Жасинто, доведенному «городом» до зеленой тоски и безнадежного пессимизма, оглушенному последними криками, шумами, писками «цивилизации», благословенную тишину и радость, интерес и вкус к жизни. Возвращение это совершается по воле счастливого случая, который на самом-то деле грустен: за ним слышится проповедь умеренности, видится розовая идиллия.
На последних, присыпанных сахарной пудрой страницах романа — и повести, лежащей в его основе, — сказался настрой того поколения европейской интеллигенции, которому на исходе века казалось: революционные взрывы 1848 года и Парижской коммуны отошли в область воспоминаний, 1789-й — событие давно отгремевшего прошлого, мирные времена утверждаются в Европе навечно.
«Эпохальные» объяснения большей частью справедливы и всегда недостаточны: исторические причины, общие для художников одного поколения и одной страны, одного города, еще не дают разгадки, отчего каждый художник старается выстроить дом свой по-своему.
Только ли особенности развития Португалии виновны в том, что в «Цивилизации», в «Городе и горах» уксус социальной иронии порядком выдохся? Не лежит ли немалая часть вины на писателе?
Дипломатия, когда-то распахнувшая перед Эсой большой мир, теперь ограничила его кругозор, ибо стала общественной позицией. Профессия и карьера не могли не сказаться на творчестве: поддерживая порядок, пусть только левой рукой, трудно ниспровергать его правой. Тем более что ярость ниспровержения не всегда же резонней сдержанности компромисса.