Новый дом
Шрифт:
Он кричал, не переставая, даже тогда, когда доктор прикасался к его ногам. Он кричал равнодушно и безразлично, он заранее знал, что не сумеет обмануть доктора.
– Врешь, – морщился доктор. – Помолчи ты хоть одну минутку, в ушах звенит… А вот сейчас должен ты кричать – ведь больно?
– Ой, ой! – скучным голосом ответил Тимофей.
Доктор сильнее надавил на его живот. Тимофей взвился и заорал по-настоящему – утробным звериным воем.
– Ну что ж, Тимофей, – сказал доктор, – плохие твои дела.
– Ей-богу, болит!
– Плохое дело, – повторил доктор. – Придется, милый, ложиться
Нижняя челюсть Тимофея отвисла. Штаны, складываясь гармошкой, снова поползли на сапоги.
– Да, да, – подтвердил доктор. – Неожиданно? Что же делать? Аппендицит, милый, и очень запущенный аппендицит. В любое время возможно гнойное воспаление. Собственную смерть ты носишь в себе, Тимофей. Резать нужно.
Тимофей стоял белый и недвижимый.
– Резать!.. – Он никак не мог выговорить страшного слова. – Резать! – вдруг завопил он тонко, с надрывом, по-бабьи, и рухнул на колени, словно подломились его хилые ноги.
Захлебываясь, он каялся в своем притворстве, рассказал о гусе, которого подарил фельдшеру за справку. Он обещал работать вдвое против остальных, только бы не посылали его резаться. Доктор был неумолим.
– Помрешь, если не поедешь, – отвечал он. – И ехать нужно тебе немедленно.
Тимофей в отчаянии бросился к председателю.
– Щучий ты сын! – задумчиво сказал председатель. – А оно, брат, обернулось другим боком. Итак, я полагаю, Тимофей, что эта, вредная стерьва завелась в твоем брюхе от безделья. Теперь вот казнись. Иди-ка, брат, домой да собирай мешок. А я Силантию Гнедову скажу, чтобы запрягал лошадь.
– Не поеду! – завопил Тимофей. – Не дамся!
– Не дури! – закричал председатель. – Ишь ты! А помрешь, куда мы твоих семь душ денем? Тебя кормили, лодыря, а потом их! Поезжай!
Тимофея провожала вся семья. Он сидел на подводе серьезный, хмурый и, молчаливый. Тоскующими глазами он смотрел на свою избенку.
– Прощайте, православные! – закричал он. – Лихом не поминайте!
Баба завыла, а за ней и ребятишки.
– Краски мои береги, Аксинья! – крикнул Тимофей уже издали. – Ежели не вернусь, дешево не про-дава-а-ай!
Телега скрылась под косогором, а минуту спустя загрохотала по бревенчатому мосту.
20
Три дня подряд доктор просыпался чуть свет: железная крыша булькала и хрустела под сапогами Кузьмы Андреевича.
Наконец были заделаны все прорубины. Доктор решил в эту ночь лечь пораньше и выспаться как следует. Устинья долго возилась в комнате, вытирая посуду и стол.
Доктор пошел за ней следом, чтобы запереть дверь. Как всегда, она задержалась в дверях, посмотрела влажными потемневшими глазами. Доктора повело судорогой. Тяжелая кровь ходила, толкаясь, в его большом теле. Он ждал, опустив голову, ломая желание.
Наконец Устинья вышла.
Накинув крючок, доктор быстро разделся и лег.
– Черт знает что! – шепотом говорил он и не мог уснуть, томимый грешными мыслями. Он знал, что может пройти через приемную в ее комнату и не встретит отказа. Очень ясно он представил себе, как прыгнет в приемной зыбкая половица и затаенно звякнут склянки с медикаментами. – Черт знает что! – повторил он, ворочаясь на койке.
Зря сболтнула у
А доктор сдерживался по двум причинам. Сначала мешали соображения этические – служебное старшинство, а потом добавились практические соображения. Доктор подумывал о Москве, заготовил сдаточные ведомости по амбулатории и теперь вел себя так, чтобы при отъезде не возникло никаких даже второстепенных задержек.
Недавно он написал своему московскому другу:
«Я работаю в деревне пятый год. Это в конце концов несправедливо – загнать человека в глушь и держать его там до седых волос. Я хочу вернуться в Москву. Пускай теперь кто-нибудь другой поработает на моем месте. Связи у тебя есть. Очень прошу устроить мне перевод хотя бы в подмосковную больницу».
Московский друг ответил доктору так:
«Твое письмо пришлось как нельзя более кстати. Вскоре открывается новая больница в Ленинской слободе. Я назначен главным врачом и через неделю начну комплектовать штат. Больница будет образцовая, поэтому в Мосздраве ко мне относятся с почтением и вниманием. Я буду решительно настаивать на твоем переводе и нисколько не сомневаюсь в успехе. Приготовься и по первому сигналу немедленно выезжай, чтобы районщики не успели опомниться и задержать тебя».
Теперь доктор ждал решительного известия.
Гулкие удары топора разбудили его опять на рассвете. Не одеваясь, он подбежал к окну, сдвинул шпингалеты. Рама открылась сразу на оба раствора. Утро пахло морозом, рябина стряхивала на подоконник росу.
– Я, мил-человек… это все я стучу. Крыльцо вот подправляю. Опять раскачали мужики…
Оставляя на седой траве темно-зеленые следы, подошел Кузьма Андреевич.
– Все чинишь, – растроганно сказал доктор. – Сознательный ты человек, Кузьма Андреевич. Как будто о своем доме заботишься.
Кузьма Андреевич смутился, отвел глаза.
– Крышу я тебе, Алексей Степанов, исправил. Крыльцо. Сделай теперь мне уважение.
– Всегда готов, – улыбнулся доктор, поднимая по-пионерски руку.
В комнате гулял прохладный ветер, поскрипывала на петлях оконная рама и, послушные ее движению, бегали по стене вверх и вниз солнечные зайчики.
– Беда мужикам пришла, – говорил Кузьма Андреевич, – ни тебе мешков, ни анбаров. Гаврила-то Степанов, председатель, в тридцатом году коммуной задумал жить. Ну и были у кого анбаришки, так разобрали, а у меня и никогда его не было, анбара. Мой урожай, мил-человек, в старое время в кисет вмещался, да и то не доверху, Нынче у нас по девять кило с половиной одного только хлеба на трудодень, да картошка, да свекла, да капуста. Куды сложишь? Гнедов-то Силантий хлебом всю горницу завалил, в сенях картошка, а спит на дворе. Утренник его ухватит за пятку, ропчет. «Это, – говорит, – что за жизня? Собачья это жизня – во дворе спать!»