Новый Мир (№ 2 2006)
Шрифт:
Вот враг мой мертвый — в церкви отпеванье,
вот первый друг на острове в лагуне,
вот лучший ученик в петле,
и мать моя стоит средь райских кущей,
моя страна в огне войны гражданской,
и я, предательски сдающий правду
во имя лжи…
Я — на своем кресте…
..............................................
Но я опаздывал на позднюю “Ракету”,
совал я в сумку в спешке несессер,
бумаги, шмотки
И больше никогда он не нашелся.
2005.
Пилюли счастья
Шенбрунн Светлана Павловна родилась в Москве. Закончила Высшие сценарные курсы. Автор двух сборников прозы и романа “Розы и хризантемы”. В “Новом мире” печатается впервые. Живет в Израиле.
1
Да: проснулась — очнулась после долгого сна, зевнула, потянулась под одеялом и открыла наконец совершенно глаза свои... Вот именно: ты еще и глаз не продрал, а уже все описано. Не успел родиться, а уже наперед все предсказано и рассказано. Полагаешь наивно, что живешь по воле своей, а на самом деле катишься по выбитой колее издавна составленного текста. Воспроизводишь своим присутствием текущую строку. И оглядела, разумеется — оглядела. С нежностью. Нет, теперь надо говорить: не без нежности. Домик крошечка, он на всех глядит в три окошечка... Глядит, лапушка... Подумать! — целых три окна в одной комнате. В нашу-то эпоху, когда редкой комнате выделяется более одного. И одно уже почитается за великое благо. Размер жилого помещения должен соответствовать размеру помещенного в него тела. Всунулся на койку, как карандаш в пенал, и дрыхни. Благодари судьбу, что отвела тебе пусть невеликое, но защищенное от житейских бурь пространство. Собственную твою экологическую нишу. Еще и с телевизором в ногах! Мечтай. Грезь об очередном отпуске.
И самое удивительное, самое восхитительное, самое непостижимое, что в этой роскошной комнате, в этой мягкой постели, благожелательно объемлющей расслабленные члены, просыпается не какой-нибудь два миллиарда пять тысяч седьмой член мирового сообщества — а именно я. Не знаю, чем это объяснить. Поэтому и не просыпаюсь еще... Минуты с две, впрочем, лежал он неподвижно на своей постели. Минуты с две полежим неподвижно... Ну, не так уж совсем неподвижно: слегка разминаемся, подготавливаемся к дневной жизнедеятельности. Новый день... Рассвет. Слабенький пока, едва уловимый. Не потому, что рано, а потому, что северно. Что делать — за белые ночи приходится расплачиваться тусклыми днями.
Зато одеяло — что за прелесть у меня одеяло — облачко невесомое! Букет ландышей и незабудок. Майский сад!.. Вади Кельт в пору весеннего расцвета. Подумать только — середина февраля, и уже жара. Солнечная сказка... Город Авдат. В Израиле Негев — пустыня. В России в лучшем случае потянул бы на засушливую степь. Страсть к преувеличениям. На древнем пряничном пути из Междуречья в Египет склонны к излишней драматизации. Пряничном... Не от слова “пряник” — от слова “пряность”. Впрочем, “пряник”, наверно, и происходит от “пряность”. Или наоборот. Сто первое ранчо. Не сто первый километр, а Сто первое ранчо! Не потому, что ему предшествуют сто других — первое и последнее, единственное на весь пряничный путь, но так интереснее. Символичнее. Сто первое — номер воинского подразделения, в котором несчастный парень, открывший с горя ранчо в пустыне, служил под началом Арика Шарона. “И пряников сладких...” Великий стратег Ариэль Шарон. Говорят, его бои изучают в военных академиях всего мира. Толстый человек с тоненьким голосом, сорванным на полях сражений. И смешным кроличьим носом. Аллергия, наверно. А поди ж ты! Царь-царевич, король-королевич, сапожник, портной...
Весенняя пустыня. Очей очарованье... Невесомые, блаженные дни. Дениска был совсем маленький — как теперь Хед. И мы с ним кормили львиц бифштексами на Сто первом ранчо. Кормите львиц бифштексами!.. Опускаешь свеженький бифштекс (сырой!) в скользкий желобок, и львица слизывает его горячим языком на той стороне клетки.
Неизвестный художник по тканям, как это ты умудрился, вовсе не ведая о моем существовании, соорудить для меня столь прекрасное одеяло? И почему бы не напечатать где-нибудь в уголке твое имя?
Пора, однако ж, выпрастываться из солнечной вечности... Серенькие будни. Нет, почему же будни? Праздничный день. Может, не выглядит особо торжественным, но все-таки не мутный и не грязный. Ни в коем случае. Обыкновенненький протестантский денек. Ненавязчиво готовящий собственное рождение. Осознающий свои права. А также обязанности...
Все — сосредоточиться и одним скачком выпрыгнуть из постели! Не скачком, положим, — подумаешь, какие скорые скакуны! Попрыгунчики, умеющие единым духом перемахнуть из ночи в день и попасть в нужную идею. Нет, Яков Петрович, нет!.. Никаких наскоков, никаких штурмов, никакой прыти. Приподымаемся потихонечку, более всего стараясь не потревожить сотканных смутным сонным сознанием трепетных паутинок — более всего! Не оттого ли, Яков Петрович, и приключилась с вами беда, что вскочили вы, как встрепанный, не прислушавшись к тихому наставлению ночи? Ах, Яков Петрович!..
Из сна следует высвобождаться осторожно. Как крабик выползает из чужой раковины, как водолаз подымается с большой глубины. Особенно тот, который уже отведал однажды кессонной болезни. Не спеши, радость моя, выпрастывайся потихонечку. Из влекущих грез, из густых липучих водорослей, льнущих к вялому телу... Не догадывался Яков Петрович, простак, что бойкие двойники просовывают свои мерзкие юркие рожи именно в этот час — на стыке сна и бодрствования, когда воля расслаблена и сознание располовинено. Но мы-то теперь все знаем. “Кто любили тебя до меня, к кому впервые?” Почему — любили? Одного любящего нашей барышне не хватило?
Подумать только — мы с Федором Михайловичем жили в одном и том же городе. Более того, если не ошибаюсь, в одном и том же Дзержинском районе. Хотя при Федоре Михайловиче он, надо полагать, звался иначе. Все равно странно...
А небольшое кругленькое зеркальце на комоде имеется, это верно подмечено. Кругленькие зеркальца продолжают свое скромное существование, пренебрегши социальным прогрессом и открытием полупроводников. Но мы не станем в них заглядываться. Яков Петрович оказался не по летам доверчив. И, главное, что такого замечательного он там увидел? Заспанную, подслеповатую и довольно оплешивевшую фигуру. Почему не физиономию? В маленькое кругленькое зеркальце — и всю фигуру? Ладно, что уж теперь придираться, автору в его обстоятельствах было не до таких пустяков — к карточному вертепу спешили, Федор Михайлович, а потому писали впопыхах. Издатель, кровопийца, наседал, произведений требовал — за свои авансы... Яков Петрович, не за письменным столом ты был рожден, а за игорным! Впрочем, все предопределено, но выбор предоставлен. Немец-доктор, конечно, был предопределен, но Яков Петрович, пораскинь он слегка мозгами, мог поостеречься. Оставалась еще возможность поостеречься. Иначе мог распорядиться своим утром. Сереньким петербургским утром.
Ну и что, что северно? Зато леса, зато парк под окнами — какой парк! — прозрачный, углубленный. Сквозь ретушь веток — муниципальный каток. Совершенно пустой в этот час. Ничего и никого, кроме обнаженных деревьев. Снежинки залетают в окно, тычутся в грудь и теплый со сна живот. Хорошо — стоять вот так у распахнутого окна против голых деревьев. Тягучий и плотный, напитанный сыростью воздух объемлет млеющее тело. Задумчивая влажность, разлитая во всей фигуре ее...
Твоего автора, Яков Петрович, следовало бы предварять надписью — как пузырек с летучей кислотой: “Осторожно, к глазам не подносить!” Опасный тип. Противоипритная мазь номер пять. Поднесешь — по наивности, по младенческому неведенью — к глазам своим, и все: приклеится всякая дрянь к внутренней полости слабого, неподготовленного сознания. Не в тихом почтенном размышлении складывалась твоя судьба — в промежутках между нелепыми ставками, между сводящими с ума проигрышами. Вселенское сострадание! Как бы не так... Безумный порыв, темная страсть и неизбежно вытекающее из них отчаяние. Во всем дойти до последнего гульдена... Ветошка ты, Яков Петрович, смешное недоразумение, мерзко тебе, муторно, и слезы твои грязны и мутны, но любо тебе зачем-то мерзнуть и трепетать, вымаливать внимания тех, кто заведомо подлее и гаже тебя. Рвешься ты предстать перед пустячной Кларой Олсуфьевной и злыми ее гостями, сам призываешь спустить тебя с лестницы. И только ли Федор Михайлович загнал тебя в эту яму, в парадную залу? Не сам ли ты приказал Петрушке нанять карету? Где границы собственной воли и власти неумолимого творца?