Новый Мир (№ 2 2011)
Шрифт:
Пару раз информация об этом празднике вызывала довольно бурную дискуссию. Некоторые студентки считали, что 8 Марта — прекрасный праздник, другим же казалось, что это нелепо и даже унизительно — праздновать факт собственной гендерной принадлежности. Это такая же нелепость, говорили они, как наличие женского офиса среди офисов меньшинств в студенческом центре.
И вот теперь выходило, что 8 Марта — больше не русская экзотика. А через два дня на собрании сотрудников факультета иностранных языков выступила Ms. N — директор программы “Women studies”, уроженка западных земель Германии.
“В этом году в нашем университете будет заложена замечательная традиция, — сообщила
“Прекрасную традицию празднования этого дня, — продолжала Ms. N, — заложили замечательные немецкие женщины — Клара Цеткин и Роза Люксембург”. (Тут — небольшой вставной сюжет. На следующий день Ms. N выступала с той же информацией на историческом факультете. Меня на этом заседании не было, но мне рассказывали, что там по поводу происхождения праздника разгорелась настоящая баталия. Преподавательница американской истории сообщила, что началось вообще-то вовсе не с Клары Цеткин и ее выступления на Конгрессе Второго интернационала, а с уличных шествий нью-йоркских текстильщиц в 1857 году. Преподавательница русской истории заметила, что неплохо бы обратить особое внимание на Россию, потому что именно русские женщины свергли российское самодержавие. Это сообщение всех заинтриговало, преподавательнице пришлось войти в подробности и пояснить, что 23 февраля 1917 года, или 8 марта по новому стилю, российские женщины не послушались мужчин-политиков, утверждавших, что демонстрации несвоевременны, и вышли на улицы под лозунгом “Хлеба и мира!”. Потом к ним присоединились рабочие больших заводов — и все, через четыре дня царь отрекся от престола. “Да, но праздник-то все-таки придумала Клара!” — гнула свое Ms. N. Словом, каждый тянул одеяло на себя.)
На нашем же собрании все было тихо-спокойно, если не считать одного маленького момента. “Женщины достигают все больших успехов, — продолжала Ms. N. — Посмотрите на наш университет! Посмотрите на блестящие успехи женщин в самых разных областях — в том числе и в тех, которые традиционно считались „мужскими”, от физики и математики до юриспруденции и криминологии!” Тут возникла неловкая пауза. Чтобы понять ее причины, нужно рассказать еще один вставной сюжет, и хотя он не имеет прямого отношения к делу, я все-таки не могу удержаться. Несколько лет назад в университете происходила суровая борьба за место профессора криминологии. Среди претендентов была одна женщина, она это место и получила. И успешно обучала студентов разным способам поимки преступников, пока в один прекрасный день в кампус не явилась полиция с ордером на арест. Искали ее, как выяснилось, уже давно — до приезда в Америку она, ни мало ни много, грабила банки в Австралии.
Под конец своего выступления Ms. N призвала всех участвовать в праздновании и посетовала, что на факультете нет никого из Восточной Германии — некому поделиться опытом. Я закрыла глаза и мысленно взмолилась, чтобы обо мне забыли. Не тут-то было. Кто-то из моих коллег радостно сообщил, что из Германии действительно никого нет, зато есть из России. Ms. N чрезвычайно обрадовалась и тут же пригласила меня в ближайшее кафе на чашечку кофе — чтобы обсудить все “в спокойной обстановке”. Мне и во сне не могло присниться, что когда-нибудь я буду обучать американцев празднованию 8 Марта.
И вот мы в кафе. Ms. N горит энтузиазмом. “Расскажите же, как это было!” — “Ну, во-первых, — мямлю я, — в России это выходной...” — “Да, — сокрушенно качает головой Ms. N. — Этого нам от начальства пока не добиться. А еще? Как празднуется этот
И тут разговор принимает неожиданный поворот. “У нас тоже будет праздничный концерт, — говорит Ms. N. — Может быть, вы хотите выступить? Сейчас я покажу вам нашу предварительную программу”.
Первое, что бросается мне в глаза: “Женский хор исполняет песни протеста”. “Протеста против чего?” — ни с того ни с сего срывается у меня с языка. “Против разных форм угнетения женщин. В частности, против сожжения так называемых ведьм в Средние века”. Главная же идея состоит в том, что большинство выступающих должны изображать кого-нибудь из знаменитых женщин и говорить как бы от их имени. “У нас уже есть Клара и Роза, — радостно сообщает Ms. N. — И еще Жанна д’Арк. И Мария Кюри. А вы могли бы изобразить, например, Валентину Терешкову!” Я обещала подумать...
Из всего сказанного выше не следует никакого вывода. Разве что все тот же — насколько по-разному смотрятся одни и те же вещи в разных контекстах. Вот, к примеру, пишет одна моя студентка в работе по русской литературе XIX века такую фразу: “В то время у женщин не было никаких прав, и они должны были использовать свою сексуальную власть, чтобы чего-то добиться”. Все вроде правильно. Но дело-то в том, что речь идет вовсе не о героине какого-нибудь романа, а о Шамаханской царице.
И еще о контексте. Любопытно было наблюдать, с какой легкостью меняются местами феминизм и антифеминизм в политической жизни — в зависимости, разумеется, все от того же контекста. Когда республиканка Сара Пейлин стала кандидатом в вице-президенты, в позициях по женскому вопросу стали происходить поразительные метаморфозы. “Женщина с таким количеством детей должна заниматься семьей”, — провозглашали сторонники демократов, отстаивая тем самым традиционные для республиканцев семейные ценности. “Почему вы стремитесь запереть женщину на кухне? — возмущались сторонники республиканцев, отстаивая традиционную для демократов идею равноправия полов. — Почему детьми должна заниматься именно женщина? У Сары Пейлин есть муж. Он прекрасно с ними справится”.
В общем, context rules…
“Lost in translation”
“Lost in translation” — идеальный эпиграф к большинству материалов о жизни за границей. Для человека, живущего в чужой стране, смысловой сдвиг при переходе с одного языка на другой становится повседневной реальностью, подстерегает на каждом шагу, о чем бы ни шла речь — о слове, жесте, историческом опыте или о чем-нибудь другом. Иногда это вполне предсказуемо, иногда застает врасплох.
Наиболее очевидный вариант, разумеется, — непереводимость литературы, в первую очередь — поэзии. С прозой вроде бы несколько проще, но проблема остается, все подводные камни тут как тут: непереводимые выражения, игра слов, реалии, присущие только одной из культур, и многое, многое другое.
Текст перевести трудно, а интертекст — и подавно. Когда мы со студентами обсуждаем наполеоновский комплекс Раскольникова и доходим до сакраментального: “Тварь я дрожащая — или право имею?”, я обычно напоминаю им слова из “Онегина”: