Новый Мир ( № 8 2004)
Шрифт:
Я вдруг понял, что и он взглядывает на меня, как бессонная птица, как неясыть. Сразу обоими глазами.
Ловко управляясь с лодкой, он будто бы предъявлял мне свою биографию, исполненную на самом искреннем языке из всех возможных. Чувственнее исповеди, точнее документа, выразительнее нетрезвого откровенья.
Это зрелище было слишком глубоким и травмирующим, более глубоким, чем могут сообщить слова. Откуда-то, где слова, их звуковые оболочки встречаются со своим смыслом, где нет самого времени, где испытанья преодолеваются
Он вот-вот должен был начать задавать вопросы.
Мне, как Эдипу. Ведь я захотел нашу Бусю на его глазах.
И за первый неправильный ответ...
На носу восседает внимательный Малек, как зашерстивевшее изваяние. Он уравновешивает Толяна. Тонкие длинные лохмы на песьих боках чуть приподнимает легкий ветерок. Белобрысую шевелюру Толяна не потревожит ничто — настолько она коротка.
Наша Люба, наша Буся в ярком, липко-зеленом купальнике, белая тенниска подвернута под самый лиф, чтобы плечи не сгорели. Она, как наяда, перегибается за корму и загребает ладошкой. Толяна это нервирует. При маневре Буся все время качает лодку. В винт могут попасть прибрежные корни. И Толян, не выпуская давно погасшей “беломорины” изо рта, сумрачно смотрит вперед — сквозь нее, тяжело молчит в ее сторону.
Мы плывем второй час. Ни слепни, ни мухи не тревожат воздух, и он делается каким-то исчерпанным, целлофановым.
Я повернулся лицом к Толяну, спиной к движению. Буся, изгибаясь к воде, касается меня, наезжает на меня безупречно гладким, словно отполированным, бедром. Она двусмысленно теснит меня к низкому борту лодки.
Мне хочется, чтобы она не меняла своей позы, — и я тихо жмусь к ней. Но еще больше я хочу, чтобы Толян смотрел вперед поверх меня, видя смысл моего примыкания к моей дорогой, моей единственной.
И я был бы не против того, чтобы Толян по-братски любовно звезданул меня в левую скулу и пробил бы моей опрокинувшейся за борт тушкой перепонку заводи.
Я себе очень хорошо это представляю.
Как.
Он.
Это.
Делает.
Очень хорошо.
Вплоть до боевого придоха, почти видимого кратчайшего выхлопа, издаваемого при этом, выбрасываемого изо рта. Как боевая машина, скрипнувшая перед ударом. Как арбалет.
Я размечтался.
Я захотел быть наказанным.
Ведь меня никогда не наказывали, со мной просто очень строго обходились.
Но он, взглядывая поверх меня, спокойно молчит.
Только шевелит мне волосы своим безразличным серьезным взором.
И мне делается в конце концов не ясно,
И собака надзирает за округой. И ничто мне не угрожает. Кроме ударов моего сердца. Оно стучит так громко, что, наверное, глохнет мелкая рыба.
Свободной рукой Толян безостановочно волочит по дну какую-то снасть.
Моя голая нога прижата к Бусиной. С мерной периодичностью я напрягаю и расслабляю мышцы. Бедра, икроножную. Икроножную, бедра... Буся плывет почти по моей волне. Я словно озарен ее упругой угнетенностью.
Я беззастенчиво разглядываю Толяна, я брожу по нему взглядом. Ниже пояса штаны его топорщит. Я взвешиваю его торс. Стекаю каплей пота по ребрам. Безволосое нетренированное, но очень сильное тощее тело. Симметрия сосков. Выбивающийся светлый клок завитка из-под мышки. Мелкий круглый узелок пупка деревенской завязки17.
Длинное напряжение шеи, убегающее жилой в сквозящий ежик на башке. Мать стрижет его почти под ноль ручной машинкой. “Как овцу корнает”. Он так мне сам сказал в бане.
И когда я добираюсь до его скуластого, но мягкого лица, то зарываюсь в сложный лабиринт совершенно непонятных мне черт — ровного носа, бледного рта, чуть оттопыренных ушей.
Я почувствовал себя в лабиринте.
И вот-вот еще через одно робкое, но неотменяемое движение меня должен объять дух того, кто там — в полной тьме, невоплощенный, шастает, не касаясь вещества, и бесплотно обитает. К моему сердцу подступает глухая теплота, словно я вступаю в месмерический обмен с тем, на кого смотрю.
И я разумел в нем неуловимый субстрат, уже встретившийся где-то мне. Когда-то.
Может, я ловил остаток, если можно так выразиться, лица моего отца? Вряд ли.
“Остатки, останки, осадки, станки”, — бормочу я, прижатый к бортику Бусей18.
Вот я и добрался до Толяновых глаз, мне кажется, что мой взор подействовал на них, как подействовал бы сон. Он и потупил свой ответный взор, и прикрыл веки. Он встряхнулся, но это мимическое движение было мизерным, его не увидел никто, кроме меня и пары стрекоз, вьющихся над нашей лодочкой. И совершенно незаметно для Буси и Малька, если бы не легкий рывок мотора, ведь рукоять он выпускать не мог.
— Ну, Толь, — вспорхнула Буся, но только одним голосом, не отлипая от меня, — утопишь всех, Толь.
В полном молчании мы плывем дальше.
Ни Буся, ни я, ни Толян не могли быть никем увидены не потому, что стали невидимы, а просто это мировое подглядывание не допускалось. Как будто все обретало другую анатомию — и небо, и бледнейшая луна, и тихие звезды, — ни у кого не было глаз.
Стыд ушел вместе с многоочитым миром.