Новый Мир. № 3, 2000
Шрифт:
Сережа выстоял бесконечную темную очередь на затвердевшем, слепящем снежке. В мраморной зале, полной теней и всхлипов, склонился к гробу вождя, слабея, быстро поцеловал голый лоб.
«Вон Ермаков», — кто-то узнал его. Сергей беспомощно улыбнулся этому кому-то в пустоту толпы, всем своим видом говоря: и я с вами! А народ стоял и стоял. Отмерзшие синие уши. Ярко-алые носы. Лопнувшая у беспризорника нижняя губа. Бороды — словно ледышки, что свисают с карнизов и крыш.
Наш герой добрел до дому в сумерках — ни кровинки в лице, весь мокрый с ног до головы, как выловленный утопленник. Дома раздели. Натянули шерстяные носки. Уложили. Провалился во мглу. Желто-зеленые пятна плывут перед глазами. Плывут. Пятна. Заколотила дрожь. Заколотила. Заколотили гроб очень скоро.
«Нина Ивановна, давайте начертим на могильной плите: „Любовь побеждает смерть“», — предложил Сережиной матери странный человек по фамилии Судейко, нервный и очкастый, из высших инстанций. Она не поняла, расплакалась и, рыдая, лишь мычала и резко крутила головой в знак отказа, похожая на рыжую корову. А Кирюша, Сережин меньшой брат, в это время тихонько смеялся в другой комнате, ведь он был еще маленький и глупенький.
Дело происходит в ста пятидесяти километрах от города Перми в конце лета, мне четырнадцать лет. Недавно прошла полоса дождя, погода — серая, земля расползается под ботинками. Мы с дядей высадились из автомобиля и заходим за ворота храма. Храм не простой, одна из стен его ограды — кирпичная стена зоны, сверху увитая колючей проволокой. Вровень с колокольней — вышка, на ней одиноко маячит часовой. Дует холодный ветер, срывает дождевые капли с деревьев, с вышки, с храма, с козырька часового — бросает нам в лица.
Заходим в церковь. Облупившаяся роспись девятнадцатого века. В распахнутом окне сквозь незатейливый узор решетки видны мокрая зелень, кусок бесцветного неба и размытая дорожка. В этот час священника в храме нет, есть две прислужницы, тряпочками протирают медь подсвечников. Это набожные женщины лет пятидесяти, в узких платочках, сжимающих седеющие головы. Лица у женщин сухие, особенно сухи уголки глаз — возможно, от частых рыданий. Прислужницы покончили с подсвечниками, одна из них принялась выметать красный коврик, другая подходит к нам, шажок ее гулко разносится по храму. Мой дядя задает уместные вопросы: во имя какого святого церковь, когда служба, нет ли батюшки?
Женщина скупо и приглушенно отвечает. Порыв ветра проникает сквозь решетку, размашисто звенит окном. «А на колокольню к вам можно сходить?» — спрашиваю я (а сам в душе лелею мысль — с колокольни заглянуть на зону). «Нет, — торопливо говорит женщина, — это невозможно. У нас даже в колокола не звонят. Проход на колокольню забили досками. Нам запрещено на колокольню подниматься, чтоб мы не смотрели, чего там у зеков происходит».
Пока дядя беседует с прислужницей, я выхожу во двор. Снова накрапывает дождик. Мальчик моего возраста работает во дворе, откуда-то из-за храма он приносит полную лопату темного жидкого дерьма, сливает ее в яму у ворот и уходит назад с опорожненной лопатой. «Все-таки странно, — думаю я, — что же это он не может набрать полное ведро дерьма, а потом уже слить? Что ли ведра у него нет?» Мальчик обращается ко мне, и тут по шутовским гримасам, искажающим его лицо, по манере речи я понимаю, что предо мной — дурачок. «Вы из Перми?» — спрашивает мальчик. «Нет, из Москвы». — «Из Москвы?» Мальчик восторженно смотрит на меня. Он стоит, держит лопату на весу, в драной телогрейке, личико запаршивело, грязные скулы. «Послушайте, — говорит он, — пришлите мне часы из Москвы! У меня часов нету, как мне время узнавать! Только пришлите, ручные и электронные!» Я киваю. Куда я пришлю ему часы? Надо узнавать адрес, а мне неохота об этом беспокоиться.
Несмотря на дождь я запрокинул голову. Сейчас меня интересует не приходской мальчик, а вышка и мрачный человек на вышке. «Часы, а?» — просительно бросает мальчик, проходя с опорожненной лопатой. «Хорошо, хорошо. Обязательно», — говорю я, жестокий и ленивый, его сверстник. Неотрывно слежу за вышкой, за шевелением на ней. Солдат наверху, угадав мой к нему интерес, внезапно разворачивается и начинает медленно махать рукой. Я, подросток, стою на церковном дворике, гляжу на вечно
Из храма выходит дядя. Мы садимся в машину и уезжаем.
Шаргунов Сергей Александрович родился в 1980 году в Москве. Студент МГУ. Печатается впервые.
Николай Кононов
Воплощение Леонида
Рассказ
Я вижу его статуарные ракурсы и немного вычурные положения…
Он всегда выделялся из облака однокурсников, когда они выходили стаей в рекреацию, не тем, что у него были почти совсем седые волосы, чуть-чуть восточное лицо, будто тронутое пороком, а какой-то особой настороженностью, будто он предполагал, что его могут вот-вот сфотографировать.
Он словно заражал зиянием пространство, окружающее его.
Оно им как бы заболевало, томилось.
Будто бы он светился, но по-особенному, в себя, как-то сжимаясь.
Хотя, может быть, так казалось потому, что его внутренний мир, те невидимые мне ландшафты, которые он в себе созерцал, не позволяли ему расслабляться. Он и на нас смотрел словно через жалюзи: что там у него, по ту сторону? Бог его знает. Но теперь-то я знаю, на что это походило — на один фаюмский портрет, которым оборачивают лик усопшего. То есть он носил как бы на себе еще и свой след.
Я почему-то очень хорошо и отчетливо его помню. Может быть, смогу воссоздать каждый его день, вечер и ночь. Так как теперь, когда его уже здесь нет, я все про него узнал. Узнавать многое или немного про одинокого Леню было не так трудно. Наверное, потому, что больше никаких примет к его бытию прибавить нельзя, а все остальные имеющие к нему, закончившемуся, отношения были еще более конечными — если так бывает. То есть если я и хочу написать историю одинокого Лени — так примерно такую, какую можно высечь на надгробии, — лапидарное и точное я буду писать торжественным полужирным шрифтом «Академия», все сомнительное, измышленное мной — бледным курсивом комментатора. И если бы один всезнайка не позолотил своими маргиналиями бледнотелую прозу одного французского шпиона, то я хотел бы произвести на свет Божий что-нибудь подобное: десять — двенадцать страниц основного текста и десять тысяч нарядных ссылок и веселых сносок.
Когда я увидел его впервые? На приемных экзаменах? Да, видел, конечно, но не запомнил — ну какой-то высокий седой дядька. Я тогда плохо понимал возраст.
И все-таки он стоит у меня перед глазами как дорога, обсаженная тополями, на прекрасном пейзаже Хобемы. В том смысле, что за ним всегда читался горизонт или прозрачное осеннее свечение завершенности. Нет-нет, он был так, ничего особенного — ни модник, ни хипарь. Скромно и чисто, не очень наглажено. Выправка частного человека. Пиршество в закутке отдельной кухоньки на чистейшей посуде. Одежда от ботинок до спортивной шапочки из универмага.
В общем, я имею перед собой длинную серию Лениных фотографий — похоже на семейный альбом про сына. Но не совсем. Так как, не имея их в наличии, я не могу со всей определенностью сказать: да, это было, так как случилось, и тем, что это произошло и имеет в себе какую-то занозу, шрам, — трогает меня.
Нет, меня трогает совсем иное — что этого и не происходило вовсе, так как нет никаких следов случившегося, кроме моей памяти. А много ли это?
Мы после первого курса были в стройотряде. Там собралась вся самая модная продвинутая молодежь, и в силу чего-то — пока мне не ясно — там оказался и скромный, вежливый Леня.