Новый мир. № 4, 2004
Шрифт:
В последнее время, лежа с выпученными в темноту глазами на своей одноместной кровати и слушая однообразное тиканье батареечного китайского будильника, я иногда представляю, что она чем-нибудь тяжело заболела, стала некрасивой, что волосы у нее повылезли. И вот я прихожу и говорю: «Лиза, я тебя не брошу. Буду с тобой». И она плачет от счастья.
А тогда мы шли по Коломенскому заповеднику. Валил снег, и было холодно. Под ногами хрустело. Совсем не март.
— Что-то пальцы окоченели, — сказала она и сунула руку в изорванный карман моего пальто.
Там была моя рука, наши пальцы сплелись…
Мы присели на старинную пушку, слева внизу была Москва-река, а перед нами — знаменитая
Когда мы вернулись, сын Лизы Алеша исщелкал на нас целую пленку. Одна фотография у меня сохранилась.
Мы сидим вдвоем в подъезде (но это не совсем подъезд, а скорее — коридор) в старом креслице. Лиза в салатово-черном, грубой вязки, просторном свитере, волосы распущены, блестящими волнами стекают на плечи, а рядом, в черном свитере, из-под которого выглядывает воротник серой рубашки, я… Мы здесь очень красивые. Так могут быть красивы лишь в один миг полюбившие друг друга мужчина и женщина…
После съемки сели ужинать, выпили бутылку «Арбатского». Денис рассказывал об общих кызылских знакомых; в основном он и говорил. В общагу я в тот вечер не поехал.
Недели через две я перебрался к Лизе и Алеше. Мне оборудовали в углу просторной кухни рабочее место — стол, тумбочка под бумаги, маленькая кушетка; в Щукинском училище, где Лиза недолго училась до поступления на режиссерские курсы, мы выпросили списанную декорацию — удобнейший стул с подлокотниками и бархатной красной обивкой… Я привез из общаги вещички, пообжился и вскоре почувствовал себя в уютной, теплой норочке. Рядом была красивая интеллигентная женщина, симпатичный паренек Алеша, который хоть и носил майку с названием панк-группы, но оказался почти паинькой. Квартира с унитазом, ванной, теликом, дом у самого метро и в нескольких минутах езды до центра; деньги на еду первостепенную как-то находились. Что еще надо?.. Писалось легко.
Итак, одна моя работа — в Литинституте, другая — в издательстве.
Издательство маленькое, небогатое, слабопродуктивное. Но с историей: в нем издал свою первую книгу опальный тогда Борис Ельцин, а вслед за ним — многие демократы первой волны и диссиденты; там же впервые в гибнущем Советском Союзе вышли некустарные издания Довлатова и Газданова.
Сейчас мы выпускаем в основном тех, кто приносит вместе с рукописью необходимые на издание деньги, и держимся на плаву благодаря «Программе поддержки книгоиздательства Министерства печати РФ». Министерство на протяжении нескольких лет финансирует многотомную антологию, в которой собраны произведения о зверствах тоталитарных систем, истреблении духовенства, об удушливой атмосфере застоя…
Нас в издательстве пятеро. По крайней мере тех, кто достаточно часто появляется в кабинете. Александр Евсеевич, директор, Георгий Михайлович, редактор художественной литературы, Валентин Дмитриевич, редактор публицистики; четвертый сотрудник — Людмила Николаевна, ее должности я не знаю, но она составляет документы, гарантийные письма, общается с типографией, заключает договора, в общем, ведет практическую работу. Пятый сотрудник — я. Свою должность я тоже не в состоянии определить. Я бываю редактором, корректором, курьером… Иногда приходит бухгалтерша, иногда, в экстремальных ситуациях (срочно вывезти тираж из типографии, скинуть большую партию книг заказчику), Людмила Николаевна вызванивает водителя Лешу. По мере надобности задействуем верстальщика, художника, наборщицу.
Рабочий день начинается в десять утра. Но обычно я опаздываю. Где-то на час. Как правило, мне
Встав в половине седьмого и пробежавшись с надежной тряпичной сумкой по этажам, я умываюсь, бреюсь, готовлю кофе и устраиваюсь за столом. Пишу, или правлю, или набираю текст на компьютере. Даже теперь, когда писательство — это единственное, что у меня осталось и при этом (и, может, поэтому) вызывает чувство, похожее на отвращение, я сажусь и прилежно, как говорится, скриплю пером…
В начале десятого отрываюсь от тетради или компьютера и наскоро готовлю завтрак. Потом надеваю джинсы, свитер, пальтишко и, оглядев напоследок комнату, свою чистую норку, где все вещи всегда там, где надо, с сожалением выхожу.
Меня сейчас повсюду окружает литература. Даже улицы рядом с общагой сплошь литературные: Добролюбова, Гончарова, Руставели, Фонвизина, Всеволода Вишневского. Будто нарочно… И я постоянно вспоминаю надпись в своем синем литинститутском дипломе: «Присуждена квалификация „литературный работник“ по специальности „литературное творчество“». М-да, специальность… профессия… Литературный работник, ориентированный на литературное творчество. Ссутуленный, погруженный в размышления, с желтыми от курева пальцами. На нем древнее, интеллигентского покроя (почти как у профессора Плейшнера) драповое пальтишко, в левой руке черная сумка с бумагами, а в правой — замызганная тряпичная с какими-то напоминающими малокалиберные снаряды предметами. Семенит по забитой машинами (пробка и туда, и сюда) улице поэта Руставели. И впечатление, что именно он, этот в пальто, — единственный в радиусе километра, кто читал творения того, чьим именем названа улица.
Возле магазина канцтоваров палатка с овощами и фруктами. Продавщица — вечно насупленная, агрессивная девушка, очень похожая на певицу Земфиру. Прямо один в один… Наверняка она и сама это знает, потому такая всегда — отпускает кило картошки или парочку яблок, будто великое одолжение делает. Но бог с ней, с этой неудачливой двойняшкой шоу-звезды (тем более, что из-за ее агрессивности я редко у нее что-нибудь покупаю), — здесь же, рядом с палаткой, располагается приемщица стеклотары.
Круглая, закутанная в бушлат и платки бабулька, в отличие от продавщицы овощей и фруктов, обычно бодра и разговорчива. Вот увидела, что я приближаюсь, узнала, широко, не стесняясь отсутствия половины зубов, разулыбалась. Еще издали поприветствовала:
— Опять одним из первых, милок!
И углы моих губ тоже поползли в стороны — редко в Москве услышишь подобное. Даже хорошо знакомые тебе люди чаще всего здороваются сухо и делово и лишь постепенно к тебе привыкают, входят в приятельскую колею, будто от контузии оправляются. Но, наверное, мы с этой бабулькой так искренне радуемся друг другу потому, что связывает нас короткая, почти ежеутренняя традиция, почти ритуал сдачи-приема бутылок.
— Возьмете? — для порядка интересуюсь, опуская на асфальт свои сумки.
Бабулька стоит радушной хозяйкой на фоне колонн из пустых пока ящиков. Ее морщинистое лицо от моего вопроса делается испуганным.
— Да а как же?! Чтоб я да у тебя!.. — И торопливо снимает с ближайших колонн два ящика: — Вот сюда вот, милок, коричневые, а сюда вот — зеленые.
Постепенно опорожняю тряпичную сумку. Бабулька, вроде бы помогая, незаметно проверяет пальцами, не поколоты ли у «чебурашек» горлышки. Потом мы считаем. Шестнадцать штук. Бутылка — семьдесят копеек. Мне на ладонь ложатся одиннадцать рублей и двадцать копеек. Мелочь, конечно, — иногда по случаю я выкидываю в каком-нибудь кабаке за одно блюдо пару сотен. Но сейчас, в данный момент, мне почему-то приятно, я рад этим монеткам почти как гонорару.