Новый Мир. № 5, 2000
Шрифт:
Наконец, потопав каблуками и так и сяк повертевшись перед зеркалом, проверяя, красиво ли в случае чего вылетит из — под подола кружево нижней юбки, хлопали разом в ладоши и присаживались на дорожку за крытый клеенкой стол, чтобы молча и не чокаясь — не сглазить бы! — выпить по рюмке клейкого кагора и выкурить по тонкой папироске «Дюшес», коробка которых, одна на троих, береглась к субботе, тогда как в остальные дни вполне можно было обойтись беломориной или даже копеечным «Севером».
— Н-ну-с! — Мать вставала, резким движением раскидывая юбку-плиссе. — Вставай, страна огромная!
И, вооружившись лаковыми сумочками, они выходили из дома на смертный бой, не обращая внимания на семилетнюю Оленьку, которая Бог весть в каком качестве — может, в роли щенка-глупыша, прыгающего
В клуб ее конечно же пускали без билета, и она весь вечер слонялась по этажам, заглядывая в буфет, где благоухающие одеколоном кавалеры угощали дам конфетами «Ласточка» под крепкое красное, а то, бывало, и под шампанское; торчала в уголке бильярдной, тупо следя за сухо щелкающими костяными шарами с облупившимися цифрами и стараясь не попасть под горячий кий Коли Смородкина, у которого после третьих ста грамм вдруг налаживалась игра с финальным шаром в окно, нарочно задернутое плюшевой гардиной, чтобы и на этот раз чемпиону не удалась заветная мечта — услышать победный звон оконного стекла; залезала в кинобудку, где слепой киномеханик, давно служивший сторожем, рассказывал ей о симфонии сверкающего стекла в лучшем фильме всех времен и народов — «Индийской гробнице»; прогуливалась по периметру танцзала, аккуратно переступая через ноги дожидавшихся своей очереди девушек и парней — иные из них вдруг подхватывали лягушонка и втаскивали в ручеек «летки-енки» или даже, почтительно склонившись над ее стриженой макушкой, вели из фигуры в фигуру в вальсе-квадрате, чтобы вдруг на самом интересном месте со смехом усадить ее на свободный стул и пригласить на танец настоящую даму, в то время как эрзац-дамочке приходилось с тоской выглядывать среди танцующих матушку и старших сестер. После десяти лет они ходили на танцы втроем — Зойка наконец вышла замуж за военного и благополучно уехала с ним на Чукотку. Через два года лягушонок уже сопровождал одну матушку — средняя, Ирина, умело преодолев все ухищрения осторожного учителя физкультуры, победно забеременела и сменила фамилию. Матушка все туже стягивала живот, без посторонней помощи не могла застегнуть лифчик, а по возвращении домой, выпив из граненого стакана водки, опускала ноги в чулках в таз с горячей водой и замирала на полчаса-час, изредка шмыгая носом и слизывая шершавым языком помаду с набухших губ. Наступила наконец суббота, которую матушка провела в халате об одной пуговице, в тапочках на босу ногу и с бутылкой посреди крытого клеенкой стола, сплошь усыпанного пеплом последней пачки «Дюшеса». Она не плакала — молчала. А когда младшая поинтересовалась походом на танцы, с протяжным вздохом ответила: «Пора курей заводить, Олька. И поросенка».
Зиму они прожили как во сне, но уже следующим летом матушка отвела дочку к знакомой портнихе, чтобы заказать выходное платье.
— Что ж, — сказала Анна-Рванна, о которой в городке говорили, что ее золотая двудольная задница весит столько же, сколько остальная Анна-Рванна, — товар созрел: ни жопу, ни сиськи шить не надо — все свое. А то ведь знаешь каких приводят…
Матушка кивнула: знала.
Благословляя дочь на первые в ее жизни самостоятельные настоящие танцы, она предусмотрительно снабдила ее всеми сведениями, которые помогли бы девочке достойно справиться с испытанием и с первого раза не оказаться на драной лежанке в кочегарке (куда сама в последние годы спускалась лишь по необходимости, брезгливо поддернув шелковую юбку и сморщив нос в сушеную сливу, легонько подталкиваемая сзади пьяным партнером, норовившим поскорее справить нужду и смыться, оставив ее наедине с Паханом, который с сочувственным вздохом помогал ей натянуть чулки на варикозные ноги и застегнуть лифчик, лямки которого тонули в глубинах ее обильного тела, где-то там, где богатое воображение могло предположить наличие позвоночника и прочих частей скелета, чья участь была сродни судьбе затонувших кораблей,
— Н-ну-с!
И ритуальным шлепком по заднице отправила Ольгу в самостоятельное плавание.
Откуда ей было знать, что дочь за первым же углом, спрятавшись в тени, переоденется в свитер и юбчонку шириной в мужской галстук, а в сквере у клуба причастится портвейном с сигаретой.
Откуда ей было знать, что дочь встретится с Чунаем, если об этом не догадывалась и сама Тарзанка…
Это было лето Сальваторе Адамо, из песен которого девушки предпочитали — «Tombe la neige», то есть «Амбала нежу», и некоего испанца Мануэля, хриплым голосом сотрясавшего старый клуб своим «Tonight», переведенного знатоками как «Чунай».
Амбал по прозвищу Синила с первого взгляда сделал своей избранницей Ольгу Веретенникову, Тарзанку, и в тот же вечер трижды выводил в парк за клубом парней, осмелившихся пригласить ее на медленный танец, чтобы уточнить значение притяжательного местоимения «моя». В темноте можно было давать волю рукам по зубам и ногам по яйцам, но складным ножом допускалось бить только в задницу — с такой раной никто не обращался ни в больницу, ни в милицию. Синила был носат, широкоплеч и не столько силен, сколько дьявольски ловок в драке.
Уже к середине вечера все в клубе знали, что на танец Тарзанку имеет право пригласить только Синила, и даже если она ему сдуру и отказывала иногда, никто другой не осмеливался вывести ее на паркет за руку. Девчонки — подружки, мастерски расширявшие зрачки при помощи атропина, который закапывали друг дружке за сценой, объяснили Тарзанке, что и белый танец не спасет ее избранника от встречи с Синилой: она стала «его девушкой». Ольга, впрочем, отнеслась к этому довольно равнодушно: за нею еще никто всерьез не ухаживал, хотя многие парни и провожали ее многозначительными взглядами, — пусть будет Синила. «В случае чего — коленкой по помидорам, если здорово пристанет, — напутствовала ее Нина Чистякова. — Когда домой пойдет провожать».
Но тут Эвдокия поставила на проигрыватель «Tonight», и толпа разгоряченных вином парней и полуслепых от атропина девушек ринулась на паркет с воплем: «Чунай! Чунай!» Тарзанку толкнули, развернули — разверзлись небеса с ангельским воинством и адская бездна с тучами демонов, и грянул могучий хор: «Чунай!» Девушка закричала что — то бессмысленное, невразумительное, рванувшееся из необъятных душевных глубин, вскинула руки, что — то сделала плечами, животом и ногами — и мгновенно обратилась в сумасшедший вихрь, захвативший всех этих парней и девушек, беспалую Эвдокию и Мануэля, клуб, звездное небо, реки, городок со всеми его людьми, собаками и свиньями, ввергнув наконец всю вселенную в состояние, когда не было ни предметов, ни имен, ни даже Бога, которому лишь предстояло родиться, родив Слово…
Музыка уже отзвучала и Господь уже вернул мир в привычное состояние, а Тарзанка не унималась, и ее боялись остановить, потому что все вдруг поняли, что финалом такого танца может быть только гибель богини, продолжавшей свое сумасшедшее кружение до тех пор, пока сама, с обратившейся в дух душой, не рухнула на пол без сознания с такой улыбкой на лице, что Эвдокия от неожиданности зарыдала в голос…
Синила приблизился к ней на цыпочках, присел на корточки и прошептал:
— Стэнд ап, Ольга, унд геен вир нах хаузе.
Он боялся произнести хоть словечко по-русски, чтоб не сойти с ума или окончательно не умертвить Тарзанку, и возблагодарил Бога за то, что Он милосердно вернул ему единственные семь иностранных слов, которые Синила когда — то знал и которые непостижимым образом — магически — подействовали на девушку: протяжно пукнув, она открыла глаза и села.
Синила отшатнулся: он и сам не ожидал, что магия всесильна настолько, что под взглядом очнувшейся Тарзанки он ощутит себя бессмысленной морковкой, забытой Богом на выжженной солнцем Луне.