Нью-Йорк
Шрифт:
У К. была постоянная женщина, я не знала её имени, меня это не касалось. Они любили друг друга или пытались изобразить любовь. У них это получалось: все считали их прекрасной парой. Я знала, что его женщина ревновала. Она ревновала К. к моему телу.
Глаза К. дрожали, и я поняла: что-то не так.
– Она умерла. Четыре дня назад. Что-то с сердцем. Я подавлен, разбит, и кладбище… Я просто ушёл из дома, забрал все свои вещи. Не хочу ничего знать о ней больше. Можно пожить немного у тебя?
– Да.
К. отвернулся и заплакал. Его тёмные волосы забились в конвульсиях.
К. –
После этого К. пил три или четыре дня.
Я спокойно выносила бутылки и его друзей. Друзья К. поддерживали его, они пили вместе с ним. На пятый день я выгнала всех его «друзей» и чуть было не выгнала самого К. Но потом передумала. Велела много спать, а сама отправилась в город за наслаждениями. Мне захотелось чего-то нового, того, что ещё не чувствовалось. Чтобы наконец-то вырваться из круга скукоты, запуститься в омут чувственности, звучно бить себя через край. Кидаться в прохожих камнями и хохотать им в ответ. Больше всего хотелось чего-то такого.
Я надела своё лучшее платье и бросилась прочь.
Прочь из бутылки, в которую я попала благодаря К. Пары алкоголя пропитали меня насквозь, но мне хотелось большего.
Глава пятая с половиной
Макияж – зло. За косметикой скрываются нежные кожи, которые насильно пропитываются ядами современности, чтобы получить что-то, что более-менее совпадает с нелепым значением слова «красота». И женщины начинают барахтаться в химии, чтобы нырнуть куда поглубже, чтобы забыть, что у них вообще есть лицо. Забыть самим и не дать вспомнить другим. Тратят бесчинное количество бумажек на заветные полупустые бутыльки, покупая себе порошки, кремы, помады. Суровый боевой окрас наших дней.
Я не пользуюсь косметикой. Но сегодня перед выходом из дома я накрасила себе ресницы. Они и так длинны и достаточно откровенны, но мне захотелось большего. С трепетанием я ласкала каждую ресничку, как на похоронах, прощаясь с их достойными лицами, нахлобучивая на каждую душный скафандр. Знала, что многие из них больше не вернутся из боя, но мне же хотелось большего, и пришлось пойти на жертвы.
Ресницы обиделись. Теперь они действовали отдельно от меня. Теперь нельзя тереть глаза, и я не смогу слизать всю грязь, в которую меня засунет сегодняшний прекрасный день. Обычно я делаю это, как кошка.
Открывать глаза – лучшее, что нам дано. Когда нам страшно – мы закрываем их, и страх тут же подходит к концу. Страх исчерпывает всего себя и становится незначительным и противным, и нам уже не так страшно, нам становится смешно – мы открываем глаза в надежде, что всё уже кончилось. Но перед нами всё те же безжизненные объедки детей, гнилые яблоки домов, кустарные тропы творчества. Всё то же – и одними глазами не спастись, нужно что-то большее, и я бегу за этим большим, я так хочу найти это большее.
Улица сразу же обняла меня и закружила в сильном ветре. Ветер нёс моё платье по разрушенным от невдумчивого строительства дорогам. Целовал мои пряные уста и твердил что-то о любви и смерти, но мне было плевать. Я ничем ему не обязана.
Дурацкие люди толпились на сизых скамейках, проклинали по очереди то судьбу, то
Серьёзные дети играли в песочнице. Я не могла не остановиться. Достала старый фотоаппарат и начала фотографировать одного ребёнка, который походил чем-то на Пушкина. Он ворчал с улыбкой на лице, такой зелёный и свежий ребёнок. Совсем как укроп.
Вдруг какая-то рука тыкается мне в плечо.
– Ты – что – делаешь – дрянь – такая.
Понимая, что это относится ко мне, я немного теряюсь, и моё платье начинает предательски колыхаться, выдавая моё недоумение.
Двадцатилетняя старуха щекочет меня лезвиями – своими круглыми глазами-копейками, она душа – испорченный телефон и не знает всей правды жизни.
Развернувшись на пятках, я пошла прочь. Нет, я не люблю себя так, как меня любят другие.
Мужики оглядывали меня, как фрукт, и целовали в мозгах мои пальцы. Мне не было от этого противно, ничуть. Я знала, что ничего такого не случится (или только через мой труп, что тогда меня будет касаться в меньшей степени), шла себе вперёд.
Мои пальцы теребили воздух, и я случайно наткнулась на Акаю. Она сидела на скамейке и читала свои глупые книги. Она сама себя выгнала из дома, чтобы вдыхать тёплые пары машин и любоваться на огрызки людей, которые бегали взад-вперед по главной улице. Я села рядом и принялась читать какую-то абстрактную ерунду. Акая никогда не удивлялась моему неожиданному появлению. Она была фаталисткой и вообще ничему не удивлялась.
Пару лет назад она написала чудную книгу, которую никто не согласился напечатать. Я бы напечатала её, если бы у меня было наследство в пару миллионов. Многие мои знакомые пишут книги, которые никогда не печатают. Это вводит в уныние, согласитесь. Ради чего тогда всё? Ради чего тогда жить, если твоего ребёнка закапывают, как только ты выталкиваешь его на свет стенками своих рубиновых органов? И так один за другим, один за другим.
Акая часто говорит мне о своих внутренних органах. Она жаждет умереть раньше меня, чтобы именно я присутствовала на её вскрытии. Она глубоко уверена, что её сердце расположено под мочевым пузырём. Кроме этого у неё постоянно то гастрит, то язва желудка. А всё потому, что Акая слишком сильно нервничает из-за своих глупых книжек.
– Вчера много пили. Не знаю зачем, но я тоже пила. Знаешь, теперь у меня есть идеи для новых картин, но нет масла. Может, попробовать обычным растительным маслом? Это было бы интересно. Бедный художник не смог найти денег для масляных красок и купил обычного масла, чтобы им как следует смазать механизм окружающего мира. Знаешь, деньги – это ужасно. Очень плохо. Но они нужны мне. Нужны больше, чем всё остальное на свете.
Так говорит Акая, а я молчу и слушаю её рот. Она умеет изъясняться так, чтобы я слушала с аппетитом.