Нюансеры
Шрифт:
За что? Миша не знал.
– Поминай нас у престола Вседержителя и умоли Господа, да подаст многих наших грехов прощение...
Всё, пора. Оленька заждалась.
Надо купить леденец Никите.
– ...безбедное и мирное житие, да дарует нам, кончины же живота непостыдныя и мирныя...
Явление третье
ДОМ
Скрипнула дверь.
Гуськом, прячась друг за друга, в кабинет скользнули тихие мышки: одна постарше, другая помоложе. Едва ступив за порог,
– Душевно извиняюсь, – бормотала мамаша.
– Винимся, – вторила дочь.
– Матушка, не прогневайся...
– В ножки падаем, благодетельница...
Заикина погрозила им пальцем:
– Винитесь, дурищи? За кого вы меня держите, а? Нешто я не знала, какого добра вы после моей смерти натворите? Всё знала, всё. Оттого и не сержусь на вас, скудоумных. Сами того не ведая, сделали всё, как следует. Ну и я в долгу не останусь, отплачу за добро добром. Обещала крышу над головой? Будет вам крыша...
Приживалки обмерли. Им уже виделась гробовая крыша на четырёх гвоздях.
– Не меня благодарите, Лёвку. Глаз у него острый...
* * *
Гуляли. Ели. Пили.
Новоселье!
Не в нагорном районе, который себе цены не сложит: слыхали, пятьсот рубликов за квадратный сажень! Под горой, где Подол, зато место здоровое, осушенное. Жаткинский проезд: восток – набережная, запад – Куликовская улица, север – Губернаторская, юг – Мещанская.
Всё рядом, только рукой потянись.
И проезд освещают не как-нибудь – электричеством!
Двухэтажный кирпичный домик, наша квартира – на первом этаже, окна с ситцевыми занавесками. Да, без удобств. Воду носим из водонапорной будки под Театральной горкой. Бросишь в прорезь полушку[1], тебе из крана и нальют ведро. Ничего, отнесём, не облезем. Зато вокруг будки – торговля, жизнь кипит. На углу пекарня, дальше аптека. И соседи – лучше не придумать. Слесари, портные, жестянщики, столяры, мещане, сапожники. Все к тебе с любовью: утром – «Здрасте, Неонила Прокофьевна!», вечером – «Покойной ночи, Анна Иванновна!»
Осенью, на Покрова, Аннушку замуж отдаем. Жених – выигрышный билет. Вдовый, с дочкой, зато при капитале. Человек приличный, добрый, первую жену не бил, вторую же и подавно не тронет. Он доволен, а уж Аннушка-то рада-радёхонька!
Пьём сегодня, завтра похмеляемся!
– Вот документы, Неонила Прокофьевна. Спрячьте как следует, смотрите, чтобы не пропали. Квартирка ваша оплачена на восемь лет вперёд, дальше сами, сами!
– Лев Борисович! Отец родной!
– Ну, положим, в отцы я вам не гожусь. Молоденек, да и носом не вышел. Вот еще наличные, три тысячи шестьсот рублей. Ваша доля, всё по-честному...
– Лев Борисыч! По-честному? Да это же не честь, это милость божия! Ангел вы хранитель, право слово, ангел!
– Ангел – уже ближе. Ангелом я не против. Деньги тоже спрячьте. Неровён час... Захотите в банк положить, найдите меня. Я помогу, подскажу...
– Лёвушка! Голубчик! А ещё говорят, что еврей чёрта жаднее...
– Верно говорят, Неонила Прокофьевна. И вы так говорите.
Кантор отошёл к забору. Новоселье справляли во дворе, накрыв длинный дощатый стол. Дым стоял коромыслом, все уже целовались, обнимались, желали всем всего, не разбирая, кого чествуют и по какому поводу собрались. Кантор закурил, вспоминая Университетский сад, пальто, сброшенное в грязь убийцей заикинского правнука – и себя самого, невидимого из-за ствола матёрой липы. Когда всё кончилось, он поднял пальто, шикнув на мальчишек-оборванцев, подбиравшихся к лакомой добыче, и ушёл вверх по Сумской.
В кармане пальто нашлась квитанция Земельного банка, выписанная на предъявителя – и жетон от банковского сейфа. Деньги разделили поровну: по десять тысяч каждому нюансеру. Остаток пошёл Неониле Прокофьевне с дочкой.
– Ein reines Gewissen, – вслух произнёс Кантор, – ein gutes Ruhekissen[2]!
И вышел на улицу.
Явление четвертое
ВЫХОД НА ПОКЛОН
– Заходи, чего мнёшься?
Вошёл правнук, встал у стены, рядом с убийцей своим.
– Эх, Осенька! А тебе мне и сказать нечего. Ну постой, порадуй бабку, хуже не будет. Оська, Осенька, Иосиф Кондратьевич... Был у меня в сороковом году любовник Иосиф Кондратьевич – титулярный советник, столоначальник Ахтырского земского суда. Пылкий мужчина, лицом хорош, приятно вспомнить. На тебя похожий, только с усами. Всё кололись эти усы проклятущие! Эх, Осенька, мальчик ты мой...
А в кабинет уже лезли, валили, пёрли гурьбой живые и мёртвые – воры, портье, нотариусы, могильщики, предводители дворянства с супругами, кассиры, извозчики... Каждый лез вперёд, выпячивался, тыкал пальцем в грудь. Каждый хотел получить свою толику судьбы, горсть пустяков, мелочей, нюансов, в которых то ли бог, то ли дьявол – не разобрать, но хочется так, что мочи нет!
– Куда? – всполошилась старуха. – Куда, окаянные?! Кто вас звал, кто вам рад, а?!
Нет, лезли, набивались сельдями в бочку. Вот уже и места пустого нет. Раздвигая толпу, как купальщица – воду, к Заикиной вышла молодая женщина. Встала напротив, и старуха отшатнулась, будто вторую свою смерть увидела.
– Прощаю, – сказала Евлалия Кадмина, беря старуху за руку. – И ты меня прости, если что.
– Ты! ты...
Голос утонул в слезах.
– Полно! – велела безумная Евлалия. – Это лишнее. Смотри, дню конец, полночь на пороге. Чистый Понедельник под окном гуляет. Идём, Елизавета Петровна, время на пост вставать.
– Да разве на том свете постятся?
Кадмина улыбнулась. Эта улыбка когда-то бросала к её ногам офицеров, а студентов понуждала нести кумира на руках от театра до гостиницы.
– А ты думала, на том свете весь век скоромное жуют? До Страшного суда? Здесь, как везде: одни – так, другие – сяк. И солнышко бывает, и дождь, и снегом балуют. Идём, сейчас дадут занавес.
– На поклон бы? – заикнулась старуха. – На аплодисменты, а?
– Идём, говорю. Оттуда поклонишься, если вызовут.