Нюрнбергский дневник
Шрифт:
— Поймите, у нас, членов СС, просто не было возможности ни над чем подобным задумываться, такое нам просто не приходило на ум.
И, кроме того, то, что еврей повинен во всем — это было нечто само собой разумеющееся.
Я настаивал, чтобы он все же дал мне объяснение, почему это, по его словам, было нечто само собой разумеющееся.
— Ведь мы ничего другого и не слышали. Это не только печаталось в газетах типа «Штюрмера», мы слышали это повсюду. На всех наших идеологических занятиях в качестве исходной предпосылки выдвигался тезис о том, что нам, немцам, необходимо защитить свою страну от евреев…
Лишь после всеобщего краха мне стало понемногу ясно, что, по-видимому, это было не совсем верно, стоило
Во время наших бесед Гесс оставался суховато-сдержанным, рационалистом, лишенным каких-либо эмоций. И хотя он обнаруживает симптомы запоздалого переосмысления своих преступных деяний, все же создается впечатление, что, не наступи конец этой войне, он так и продолжал бы заниматься своим жутким делом до скончания века, ровно столько, сколько потребовалось бы его фюрерам. Гесс слишком апатичен, так что вряд ли можно предположить раскаяние, и даже перспектива оказаться на виселице, похоже, не слишком его волнует. Общее впечатление об этом человеке таково: он психически вменяем, однако обнаруживает апатию шизоидного типа, бесчувственность и явный недостаток чуткости, почти такой же, какой типичен для больных, страдающих шизофренией.
Камера Кальтенбрунера. Факт оспаривания своих подписей под документами Кальтенбруннер объясняет тем, что он в принципе хоть и мог подписать тот или иной приказ или распоряжение, однако теперь не узнает своей подписи. Обвинение, правда, практически не предоставило ему времени на изучение этих документов. Я спросил его, когда ему стало известно о массовых убийствах, о которых он, но его словам, не имел представления вначале. И снова Кальтенбруннер попытался дать уклончивый ответ.
— Типично американский вопрос — все вам нужно знать досконально. Все не так просто. Я не могу утверждать, что узнал об этом в какой-то определенный день; все, что я могу сказать, так это следующее: узнав, что все происходило вне рамок закона — в конце концов, я все же юрист, — я выразил Гиммлеру свой протест.
— Не очень-то действенным оказался ваш протест, как я вижу, — заметил я.
— Вы, американцы, как и полковник Эймен, видимо, считаете все наше РСХА просто гнездом организованного бандитизма, — ответил на это Кальтенбруннер.
— Не спорю, такое создастся впечатление.
— Как мне в таком случае перебороть это предубеждение? — желал знать Кальтенбруннер.
Камера Шпеера. Шпеер пришел к заключению, что Кальтенбруннер никаким «тюремным психозом» не страдает, а просто-напросто лжет. Судя но всему, он однажды принял решение отрицать все, по возможности измышляя более или менее правдоподобное объяснение этому. Его больше не волнует, как он при этом будет выглядеть в глазах остальных обвиняемых нацистов. Риббентроп,
Камера Розенберга. Розенберг действительно считает Кальтенбруннера куда лучше своего предшественника Гейдриха. Кальтенбруннер, но мнению Розенберга, оказался сейчас в весьма непростом положении.
— И, разумеется, я не в обиде на суд за то, что он ни на грамм не верит тому, что Кальтенбруннер утверждает, — заключил Розенберг.
Предстоящая защита вызывала у Розенберга нервную дрожь, он заявил, что не позволит втянуть себя в дебаты по поводу исповедуемой им философии, поскольку суд в этом отнюдь не заинтересован. Тогда я поинтересовался у него, испытывал ли он дискомфорт от своего антисемитизма, даже если отбросить в сторону все соображения правового характера.
— Это зависит от того, как это рассматривать. Конечно, после всего того, что произошло, я должен сказать, что все развивалось ужаснее некуда. Но ведь никогда ничего наперед не рассчитаешь. Знаете, в 1934 году я выступал за рыцарскоерешение еврейского вопроса… Уверяю вас, никто и в страшном сне не мог увидеть, что все это выльется в геноцид.
Камера Шахта.
— Нет, окажись я на месте судей, я был бы крайне смущен. Как вообще можно так беззастенчиво лгать под присягой? У меня нет ни малейшего сомнения в том, что никто из судей ему не верит. Ему вообще никто не верит. Он же мог сказать: «Вот что, господа, можете мне верить, можете не верить, я подписывал то и то, не обращая особого внимания на документы и уж, конечно, не задумываясь ни о каких последствиях. В общем и целом я считаю себя ответственным за то, что происходило, и мой долг состоял в том, чтобы знать обстановку. Сколько и чего мне было известно, это сейчас вопрос чисто академический, и я не вижу никаких оснований для споров но этому поводу». Если бы он заявил нечто подобное, это было бы объяснимо. Но эта постоянная ложь, эти увертки — брр! Для всех нас это действительно неприятное зрелище. Ведь по его милости и на нас будут косо смотреть. В чем разница между ним и Кейтелем? Кейтель хотя бы не лгал.
Что же касалось самого Шахта, он считал, что все кончится сенсацией, и что после того как будут заслушаны его свидетели, выдвинутые против него обвинения будут сняты.
Камера Папена. Увидев меня на пороге своей камеры, Папен покачал головой и рассмеялся. Чуть погодя он сказал:
— Думаю, нет сомнений в том, что Кальтенбруннер не так плох, как его предшественник Гейдрих; но кто поверит, что он и действительно ничего не знал? Он отрицает все вплоть до сделанных его рукой подписей на документах!
И тут Папен снова неожиданно расхохотался:
— Я заметил, что даже шеф полиции безопасности напоследок решил поиграть в министра иностранных дел и поискать переговорщиков в нейтральных странах. Все это можно было бы рассматривать как комедию, если бы только это не было трагедией.
Камера Франка. Неотличимая от клятвопреступления защитительная речь Кальтенбруннера стимулировала Франка на признание собственной виновности и обвинения в адрес Гитлера. Как только я оказался в его камере, он, горестно воздев руки к небесам, воскликнул: