О Ленине
Шрифт:
— Мы в московской пересылке не раз с удивлением говорили об этой колоссальной работе.
— Так ведь это же делалось не сразу, — ответил Ленин.
Ему, видимо, было приятно, что молодые товарищи с вниманием относились к его важнейшей экономической работе.
Заговорили о махаевщине, о том, какое произвела она впечатление на ссылку, многие ли поддались. Я рассказал, что первая гектографированная тетрадь Махайского, доставленная нам "сверху" по Лене, произвела на большинство из нас сильное впечатление резкой критикой социал-демократического оппортунизма и в этом смысле совпадала с тем ходом наших мыслей, который вызывался полемикой между Каутским и Бернштейном. Вторая тетрадь, где Махайский "срывает маску" с марксовых формул воспроизводства, усматривая в них теоретическое оправдание эксплуатации пролетариата интеллигенцией, вызвала в нас теоретическое возмущение. Наконец, полученная нами позже третья тетрадь, с положительной программой, в которой пережитки экономизма сочетались с зародышами синдикализма, произвела впечатление
Насчет моей дальнейшей работы разговор был в этот раз, разумеется, лишь самым общим. Я хотел, прежде всего, ознакомиться с вышедшей литературой, а затем предполагал нелегально вернуться в Россию. Решено было, что я должен сперва "осмотреться".
Для жительства я был отведен Надеждой Константиновной за несколько кварталов в дом, где проживали Засулич, Мартов и Блюменфельд, заведовавший типографией "Искры". Там нашлась свободная комната и для меня. Квартира эта, по обычному английскому типу, располагалась не горизонтально, а вертикально: в нижней комнате жила хозяйка, а затем друг над другом жильцы. Была еще одна свободная общая комната, которую Плеханов окрестил после своего первого посещения вертепом. В комнате этой, не без вины Веры Ивановны Засулич, но и не без содействия Мартова, царил большой беспорядок. Тут пили кофе, сходились для разговоров, курили и пр. Отсюда и название.
Так начался короткий лондонский период моей жизни. Я принялся с жадностью поглощать вышедшие номера "Искры" и книжки "Зари". К этому же времени относится начало моего сотрудничества в "Искре".
К 200-летнему юбилею Шлиссельбургской крепости я написал заметку, кажется первую мою работу для "Искры". Кончалась заметка гомеровскими словами или, вернее, словами гомеровского переводчика Гнедича насчет "необорных рук", которые революция наложит на царизм (по дороге из Сибири я начитался в вагоне "Илиады"). Ленину заметка понравилась. Но насчет "необорных рук" он впал в законное сомнение и выразил мне его с добродушной усмешкой. "Да это гомеровский стих", — оправдывался я, но охотно согласился, что классическая цитата необязательна. Заметку можно найти в "Искре", но без "необорных рук".
Тогда же я выступил с первыми докладами в Уайт-Чепеле, где сразился со "стариком" Чайковским (он и тогда уже был стариком) и с анархистом Черкезовым, тоже немолодым. В результате я был искренне удивлен тем, что именитые седобородые эмигранты способны нести такую явную околесицу… Связью с Уайт-Чепелем служил лондонский "старожил" Алексеев, марксист-эмигрант, близкий к редакции "Искры". Он посвящал меня в английскую жизнь и вообще был для меня источником всякого познания. Помню, как я после обстоятельного разговора с Алексеевым по пути в Уайт-Чепел и обратно передал Владимиру Ильичу два мнения Алексеева насчет смены государственного режима в России и насчет последней книжки Каутского. У нас смена произойдет не постепенно, говорил Алексеев, а крайне резко, ввиду рижидности самодержавия. Слово "рижидность" (жестокость, твердость, несгибаемость) я твердо запомнил. "Что ж, это он, пожалуй, прав", — сказал Ленин, выслушав рассказ. Второе суждение Алексеева касалось книжки Каутского:
"На другой день после социальной революции". Я знал, что Ленин книжкой очень интересуется, что он, по его собственным словам, читал ее дважды и читает в третий раз; кажется, им же был проредактирован русский перевод. Я только что прилежно проштудировал книжку по рекомендации Владимира Ильича. Между тем Алексеев находил книжку Каутского оппортунистической. "Ду-рак", — неожиданно сказал Ленин и сердито надул губы, что с ним бывало в случае недовольства. Сам Алексеев относился к Ленину с величайшим уважением: "Я считаю, что он для революции важнее Плеханова". Ленину я об этом, конечно, не говорил, но Мартову сказал. Тот ничего не ответил.
Редакция "Искры" и "Зари" состояла, как известно, из шести лиц: трех "стариков" — Плеханова, Засулич и Аксельрода и трех молодых — Ленина, Мартова и Потресова. Плеханов и Аксельрод проживали в Швейцарии. Засулич — в Лондоне, с молодыми. Потресов в это время находился где-то на континенте. Такая разбросанность представляла технические неудобства, но Ленин нисколько не тяготился ими, даже наоборот. Перед моей поездкой на континент он, посвящая меня осторожно во внутренние дела редакции, говорил о том, что Плеханов настаивает на переводе всей редакции в Швейцарию, но что он, Ленин, против перевода, так как это затруднит работу. Тут впервые я понял, но лишь чуть-чуть, что пребывание редакции в Лондоне вызывается соображениями не только полицейского характера, но и организационно-персональными. Ленин хотел в текущей организационно-политической работе максимальной независимости от стариков, и прежде всего от Плеханова, с которым у него уже были острые конфликты, особенно при выработке проекта программы партии. Посредниками в таких случаях выступали Засулич и Мартов: Засулич — в качестве секунданта от Плеханова и Мартов — в таком же качестве от Ленина. Оба посредника были очень примирительно настроены и, кроме того, очень дружны между собою. Об острых столкновениях между Лениным и Плехановым по вопросу о теоретической части программы я узнавал лишь постепенно. Помню, Владимир Ильич спрашивал меня, как я нахожу программу, тогда только что опубликованную (кажется, в № 25 "Искры"). Я, однако, воспринял программу слишком оптовым порядком, чтобы ответить на тот внутренний вопрос,
При мне в Лондон приезжал на короткое время Плеханов. Тогда-то я и увидел его впервые. Он приходил на нашу общую квартиру, был в вертепе, но меня не было дома.
— Приехал Жорж, — сказала мне Вера Ивановна, — хочет вас видеть, зайдите к нему.
— Какой Жорж? — спросил я с недоумением, решив, что есть еще одно крупное имя, мне неизвестное.
— Ну, Плеханов… Мы его Жоржем зовем.
Вечером я зашел к нему. В маленькой комнатке кроме Плеханова сидели довольно известный немецкий писатель социал-демократ Бер и англичанин Аскью. Не зная, куда меня девать, так как стульев больше не было, Плеханов — не без колебания — предложил мне сесть на кровать. Я считал это в порядке вещей, не догадываясь, что европеец до конца ногтей Плеханов мог только ввиду крайности обстоятельств решиться на такую чрезвычайную меру. Разговор шел на немецком языке, которым Плеханов владел недостаточно и потому ограничивался односложными замечаниями. Бер говорил сперва о том, как английская буржуазия умело обхаживает выдающихся рабочих, а затем разговор перешел на английских предшественников французского материализма. Бер и Аскью вскоре ушли. Георгий Валентинович вполне основательно ожидал, что уйду с ними и я, так как час был поздний и нельзя было беспокоить хозяев квартиры разговором. Я же, наоборот, считал, что теперь-то только настоящее и начинается.
— Очень интересные вещи говорил Бер, — сказал я.
— Да, насчет английской политики интересно, а насчет философии — пустяки, — ответил Плеханов.
Видя, что я не собираюсь уходить, Георгий Валентинович предложил мне выпить по соседству пива. Он задал мне несколько беглых вопросов, был любезен, но в этой любезности был оттенок скрытого нетерпения. Я чувствовал, что внимание его рассеяно. Возможно, что он просто устал за день. Но я ушел с чувством неудовлетворенности и огорчения.
В лондонский период, как и позже в женевский, я гораздо чаще встречался с Засулич и с Мартовым, чем с Лениным. Живя в Лондоне на одной квартире, а в Женеве — обедая и ужиная обычно в одних и тех же ресторанчиках, мы с Мартовым и Засулич встречались несколько раз в день, тогда как с Лениным, который жил семейным порядком, каждая встреча вне официальных заседаний была уже как бы маленьким событием.
Засулич была человеком особенным и по-особенному очаровательным. Писала она очень медленно, переживая подлинные муки творчества. "У Веры Ивановны ведь не писание, а мозаика", — сказал мне как-то в ту пору Владимир Ильич. И действительно она наносила на бумагу по отдельной фразе, много ходила по комнате, шаркая и притаптывая своими туфлями, без конца дымила свернутыми от руки папиросами, нашвыривала во всех углах, на всех окнах и столах окурки и просто недокуренные папиросы, осыпала пеплом свою кофту, руки, рукописи, чай в стакане, а при случае и собеседника. Была она и осталась до конца старой интеллигенткойрадикалкой, которую судьба подвергла марксистской прививке. Статьи Засулич свидетельствуют, что теоретические элементы марксизма она усвоила превосходно. Но в то же время нравственнополитическая основа русской радикалки 70-х годов осталась в ней неразложенной до конца. В интимных беседах она позволяла себе будировать против известных приемов или выводов марксизма. Понятие "революционер" имело для нее самостоятельное значение, независимое от классового содержания. Помню свой разговор с ней по поводу ее "Революционеров из буржуазной среды". Я употребил выражение буржуазно-демократические революционеры, "Да нет, — с оттенком досады или, вернее, огорчения отозвалась Вера Ивановна, — не буржуазные и не пролетарские, а просто революционеры. Можно, конечно, сказать мелкобуржуазные революционеры, — прибавила она, — если причислять к мелкой буржуазии все то, что некуда девать"…
Идейным средоточием социал-демократии была тогда Германия, и мы напряженно следили за борьбой ортодоксов с ревизионистами в немецкой социал-демократии. А Вера Ивановна нет-нет да и скажет:
— Все это так. Они и с ревизионизмом покончат, и Маркса восстановят, и станут большинством, а все-таки будут жить с кайзером.
— Кто "они", Вера Ивановна?
— Да немецкие социал-демократы.
На этот счет, впрочем. Вера Ивановна не так ошибалась, как казалось тогда, хотя все произошло по-иному и по иным причинам, чем она думала…