О нас – наискосок
Шрифт:
Непонятным образом у меня сохранились рецепты претенденток на приз в специальном конкурсе на лучший пирог. Грустное это оказалось чтение — иных уж нет, а те — далече… А главное — ничего похожего сегодня не случается. И не потому, что все мы постарели и обнищали, — воздух вокруг нас изменился. Конечно, описываемое время (напомню, что я говорю о периоде между 1958 и 1966 годами) не было ни бесконфликтным, ни таким уж благостным. Более того, дело отнюдь не в том, что мы были молоды и устремлены в будущее. То, что позднее назвали «оттепель», действительно был только промежуток — но он подлинно, объективно был светлым.
Помню, как мы с Юрой Апресяном стоим в Белом зале ФБОН, прижатые толпой к книжным
Игорь Мельчук еще на факультете дружил с Львом Александровичем Аннинским (для нас он был Леськой). Я помню альбом с фотографиями и текстом под заглавием «Аммоналы истории, писанные Л. Аннинским…» — это была сага о каком-то очередном походе. Аннинский услышал на редакционных посиделках в «Литгазете» какие-то замечательные песни и ухитрился получить пленку с их записью. Игорь немедленно выпросил у него эту пленку и позвал нас — Юру Апресяна, меня и еще трех-четырех человек — в Сектор культуры речи, где был студийный магнитофон. Так я впервые услышала песни Окуджавы.
Позднее и Окуджава, и Высоцкий, и многие другие пели у нас в институте. Андрей Вознесенский, юный и хрупкий, неоднократно читал стихи дома у М. В., одной из сотрудниц нашей библиотеки.
В Музее изящных искусств наконец вывесили картины из коллекций Щукина и Морозова. Прогремела выставка Пикассо — сейчас даже странно думать, что то и дело вспыхивавшие тогда споры перед полотнами все еще ощущались людьми поколения моих родителей как поступки не вполне безопасные.
Впрочем, что тут странного? Разве травля Пастернака в связи с присуждением ему Нобелевской премии не заставляла задуматься о том, что нам не ворота открыли, а в лучшем случае форточку? Или это вообще не форточка, а капкан?
С другой стороны, я хотела вести себя в соответствии с тезисом, который позже удачно сформулировал мой шведский друг, биолог с мировым именем: «Не ждите, что в передовой статье “Известий” когда-либо напишут “теперь все можно”».
Не следует думать, что происходившие тогда в обществе процессы «оттаивания» воспринимались всеми одинаково. В начале лета 1965 года мы с мужем переехали в маленькую кооперативную квартиру, где после десяти лет брака впервые зажили своим домом. Осенью 1965 года мы раздобыли обеденный стол и стулья, что дало возможность отметить новоселье. Примерно полтора месяца мы принимали друзей — всякий раз человек по пять-шесть.
Во время одного из таких застолий бурно обсуждались недавно вышедшие мемуары Ильи Эренбурга «Люди, годы, жизнь». Книгой этой тогда зачитывались, достать ее было трудно. Я из чтения Эренбурга поняла, что о недавней культурной истории как СССР, так и Европы представления имею весьма смутные. Было очевидно, что книга эта содержит лишь часть того, что нужно было бы рассказать, и что даже официально признанный властью «главный» публицист страны разрешения на большее не получил.
Нашими гостями были известные и заслуженные люди — В. Г. и Г. Л. Оба, кажется, начинали в ИФЛИ и оба прошли войну. Никто из них никогда не был «верноподданным». Спор шел о том, что правильнее — говорить хотя бы полуправду, раз нельзя сказать все, или лучше молчать? (Самиздата тогда еще не было, а А. Д. Синявский был сотрудником Института мировой литературы и даже руководил дипломниками в Университете дружбы народов, где мы с ним как-то вместе заседали на защите дипломных работ.)
Я не успела даже
Еще в конце пятидесятых я подружилась с Лидией Николаевной Булатовой, известным русистом и диалектологом. Она была старше меня лет на двенадцать. Человек ясного и трезвого ума, Лидия Николаевна поразила меня независимостью и вместе с тем непредвзятостью суждений. Ей я обязана тем, что стала заново задумываться о некоторых вещах, которые прежде принимала как очевидности. Потомственная интеллигентка, Л. Н. первая побудила меня усомниться в состоятельности тезиса о том, что интеллигенция всегда в долгу перед народом. Более важным, с ее точки зрения, было то, что интеллигент имел долги перед самим собой.
Из всех моих знакомых Лидия Николаевна была единственной, кто не был в прошлом ни пионеркой, ни комсомолкой. Тем не менее в начале шестидесятых она два срока была председателем месткома в Институте русского языка. И она же была первой, кто сказал мне, что поступок Павлика Морозова бесчеловечен и аморален. Я никогда не считала нормальным какое-либо доносительство, включая детские ябеды. Но в моих глазах — прежде всего благодаря известной всем детям радиопередаче — Павлик Морозов и его братишка были детьми, которых зарезали, когда они собирали клюкву. Пока я помнила о Павлике, я жалела его точно так же, как невинноубиенного царевича Димитрия. К тридцати годам я успела вообще забыть о Павлике Морозове. Но задуматься о некоторых вещах было полезно.
В 1960 году Лидия Николаевна поехала по туристической путевке в Париж и привезла оттуда «Чуму» Камю. (Русский перевод «Чумы», сделанный для «Нового мира», был рассыпан уже во времена весьма «вегетарианские», чему мои молодые друзья верят с трудом.) Камю я прочитала как откровение. Влияние этой книги на меня было огромно: она помогла мне структурировать какой-то смутный клубок представлений о нравственном долге. Второй книгой, имевшей сходный эффект, было «Самопознание» Бердяева. Чтение этих книг было для меня важнейшим духовным опытом.
В те годы (все еще до самиздата) книги для меня и моего непосредственного окружения в последнюю очередь были развлечением или отвлечением. Если с началом перестройки уже взрослые люди впервые смогли в большой полноте открыть для себя историческую правду, то в 60-е годы через книги мы открывали не только правду, но еще и самих себя.
Понять, как формировался советский читатель, было бы очень поучительно. Скажу несколько слов об одном опыте в этом направлении. Несколько лет назад «Независимая газета» напечатала симпатичную статью Ильи Бернштейна «Портрет шестидесятника на фоне книжного шкафа». По словам автора, его отец родился в 1928 году. Тем более любопытно было узнать, что же о нашем книжном шкафе пишут наши дети. В статье все, в общем-то, правильно — в части информативной. А вот тональность ее совсем не передает воздух эпохи — и здесь я вижу еще одно оправдание для мемуариста.