О нас
Шрифт:
Да, эмиграция -- международный фактор. И нет, пожалуй, ни одной страны в мире, застрахованной от того, что в ней не может произойти ничего подобного... Может быть Ллойду следовало бы ввести новое страхование -- на случай эмиграции? Во всяком случае, следовало бы преодолеть непонятную, но совершенную уверенность человека, что вот именно его план жизни нерушим и неприкосновенен, и с ним никогда такого не может случиться. Это уже не страус, прячущий голову в песок, а строящий себе гнездо в этом песке под клювом, в полной уверенности, что его никто не заметит, и он не полетит кувырком -- как полетело старшее поколение. Был человек учителем, земледельцем, актером, чиновником, офицером -- а потом -- чем пришлось. Переучиваться обычно не бывает ни времени, ни возможности; прежде всего оказывается за бортом интеллигенция, если не знает языка данной страны, или вообще никакого другого, а многие профессии, связанные с имуществом, поскольку оно погибло -- отпадают вовсе. Но как бы то ни было -- у старшего поколения появляется младшее. И родители снова, упорно и слепо, воспитывают своих детей, не задумываясь над тем, что и у них может
* * *
Что ж -- как будто здравое и не лишенное некоторого смысла рассуждение из прекрасного двадцатилетнего далека в будущем -- спроектированное на голую стену Дома Номер Первый, -- в прошлом. В том прошлом, которое было тогда настоящим, люди никак не могли еще осознать себя историческим фактором. Когда человек кричит и мечется, ему не до спектрального анализа, и попадающие в гущу исторических событий не всегда заботятся о них, если не пытаются руководить ими.
Но в доме Номер Первый не было ни одного вершителя чужих судеб. Каждый был занят только своей.
* * *
– - Через лет двадцать -- сказал Юкку Кивисилд, потягиваясь так, что даже в этом кресле с высокой спинкой его голова запрокинулась назад -- мы, балтийцы, станем таким же пережитком для Запада, как древние египтяне, что ли. Ну да, сохранится несколько культурных обществ, полтора десятка стариков и полтора идеальных юноши. Будут хранить и пестовать свои воспоминания. Еще несколько ожесточившихся политиков будут делать вид, что они что то делают в чужих приемных. А какой нибудь государственный секретарь в лучшем случае только сморщится, если ему напомнят, что когда то были где то такие страны, которым его страна гарантировала свободу и независимость. В худшем же случае -- никак не сможет понять разницы между Ливаном и Латвией, или Эстонией и Эквадором, по той простой причине, что и то и другое для него -- одно неизвестное. Но будем справедливы. Вы считаете себя интеллигентным человеком. Я -- тоже. Что нам обоим, вместе взятым, известно, скажем, о Кении, если ни вы, ни я там случайно не были? Ровно столько, сколько о древних ацтеках. Почему же мы возмущаемся американцем, который уверял недавно, что венгр -- это цирковая профессия? Если эта война уничтожит заодно и детскую болезнь человечества -- национализм, который так расцвел после Первой, то нет худа без добра. Но сомневаюсь. С одной стороны -империи отжили. Во владениях испанского короля никогда не заходило солнце. Верно. Но и порядка и покоя тоже никогда не было. Вполне понятно, что маленький народ в маленькой стране скорее все благоустроит, чем один, пусть и великий, но в огромном и многонациональном государстве. Кроме того, факир в Лапландии так же невозможен, как езда на оленях по джунглям. У каждого народа, племени даже свои, дорогие сердцу и обусловленные всей его историей и природой обычаи. Зачем их ломать в угоду другим? И чем те лучше? Я понимаю -- национальное лицо, язык, культура, и прочее. Но раньше смеялись над лоскутной империей -- Австро-Венгрией. А теперь все страны превратились в одеяло из сплошных лоскутков, и каждый из них мнит себя балдахином. Паневропейские штаты -- вот что я мыслю! А то человек столько занимается своим национализмом, чтобы не сказать худее, что быть человеком ему просто некогда. И результаты ... и вот в результате мы кричим. Мы -- балтийцы, или вы -- Судеты, или кто вы по этой самой лоскутной национальности, -- не знаю. Вырваны с корнем, и понятно, что закричишь. Но потом эта боль пройдет. Если чему нибудь научимся, -- то не озлобимся, а посмотрим шире, и поймем, что были мы все, со всей своей историей -- только ничтожной горсточкой песчинок, и вся эта вопиющая несправедливость, причиненная нам -- мутная капля в море, только и всего. Сейчас то, что я говорю -- теория, конечно. Сейчас я могу только кричать, пожалуй. А вот лет через десять-двадцать -- надеюсь, что уже не теоретически, а с полным сознанием, проникнусь этой мыслью, и так будет легче -- и правильнее. Или -- еще до того.
Юкку рассуждает вбок от хозяина, смотрит в окно -- стекла моет только дождь на этой мансарде, они такие же серые. Чуть пониже, через улицу, видна совсем темная крыша Дома Номер Первый, где Юкку Кивисилд -- один из обитателей "гроба" -- крохотной каморки на самом верхнем этаже. В "гробе" покатый потолок, и вдоль кровати можно пройти только боком к узенькому окну, у которого стоит стул. Под кроватью -- склад второго обитателя, Яниса Лайминя: мешки с луком, который он привозит за полторы тысячи километров с севера. Вечером, если оба дома, то вторая перина с кровати расстилается
Юкку приходится порядочно гнуться во всех каморках "богемного" этажа -он почти два метра ростом, широкоплечий, двигается легко и уверенно, легко входит к любому в жизнь, как к себе домой. Ему нравится это -- быть выше, чем другие, отсюда и привычка закидывать голову назад, отбрасывать светлые, чуть вьющиеся волосы с широкого лба, шлемом. Недаром каждый человек почти с первого взгляда называет его "викингом" и Юкку принимает льстящее прозвище, как должное, чуть кивая головой. Руку он протягивает редко -- только тому, кто ему нравится. Остальным только кивает, усмехаясь чуть-чуть. Глаза у него небольшие, но очень внимательные, пристально и цепко схватывают и запоминают надолго. Сейчас, среди обычно измученных, страдальческих, хмурых лиц особенно поражает его улыбка ("на нее, как на диван, ложиться можно" -скажет потом Берта) -
... и потому, что от нее светло,
и потому, что ею я согрета!
– - декламирует Оксана, перефразируя Анненского, которого она не знает, но зато песенку Вертинского.
Оксана живет в каморке напротив, вернее, на кровати, прилепившейся к широченному подоконнику довольно большого чердачного окна -- "просто настоящее ателье" -- расхваливает фрау Урсула. На подоконнике же -крохотная печка для брикетов -- влезает ровно два с половиной -- краски, кисти и картонка, в которой две кружки с отбитыми ручками и погнутая кастрюлька: буфет. У кровати косо полулежит мольберт и портреты каких то, судя по бездарности, отдаленных теток. Эти портреты достает "тевтон" -голубоглазый белокурый Ганс, и Оксана замазывает их зелененьким фоном повеселей, а затем рисует букеты или вазы с цветами: маки покупают охотнее всего. Невероятно, но вот покупают же немцы... и откуда у них только стены берутся среди этих развалин, чтобы на них картины вешать! Может быть именно потому, что стен осталось так мало, ими дорожат больше...?
Ганс, не устоявший перед вишенными глазами и темными косами вокруг головы -- Оксана не одному парубку кружила голову -- достал краски ей, а цветную тушь -- Юкку Кивисилду. После того, как Юкку изобразил его "Парсифалем", польщенный Ганс повел его знакомить со своим, ревниво охраняемым источником: эта мансарда напротив. Дом цел, хотя сильно пошарпан снарядами; стекла выбиты, и очевидно, некоторых внутренних перегородок нет, но никто не живет, как ни странно. Когда Ганс и Юкку поднялись по шатающейся лестнице на чердак, под самые стропила, и из-за погнувшихся балок мелькнула черная тень в монашеской рясе, подпоясанной красным шнуром -- Юкку чуть свистнул даже от удивления, сразу узнав его. Поэтому он не удивлялся больше, когда хозяин, тяжело опустив широкий рукав на костыль, прихрамывая прошел вперед, толкнул сколоченную из неструганных досок дверь -- и в большой чердачной комнате, разгороженной несколькими блеклыми ширмами, в глаза сразу бросились старинные кресла, и пузатый бидермейеровский комод с парчевой дорожкой, на которой с застывшей улыбкой сидел бронзовый Будда.
У окна лежали на козлах доски, и на них -- цветные стекла, краски, груда серебряной бумаги. То, что получалось из этого, было расставлено вокруг Будды -- всевозможные расписанные стекла: в жирных черных контурах светящиеся от подложенного серебра орнаменты и древние рожи каких то, византийских что ли, уродов.
– - Увлекался мальчиком этим занятием, а теперь вспомнил -- сказал хозяин, -- и представьте себе, их покупают для подарков. Вот ведь неистребимая традиция наших немцев, в особенности сейчас перед Рождеством, когда нигде ничего нет. Иногда меняю даже бауерам на сало...
Он умолчал, что около пузырьков с красками стояла старая, драгоценная пишущая машинка с готическим шрифтом. Незаменимый инструмент для выделки не менее красочных официальных документов! Самые важные немецкие учреждения пользовались этим шрифтом, и вот пожалуйста, какое угодно: брачное, метрическое, военное свидетельство ... Любую печать можно вырезать по образцу из сырой картошки -- производит прекрасное впечатление, и куда важнее настоящей, поскольку той -- нет. На документы люди раньше редко обращали внимание, теперь от них, или хоть от каких нибудь, часто зависит жизнь. (Американские эмпи, агенты советских военных миссий на каждом шагу...)
Хозяин опустился в кресло напротив Юкку, и молча и внимательно разглядывает его, картинно запахиваясь в рясу, потом, все еще опираясь одной рукой на костыль, вынимает из кармана резную табакерку, нюхает привычным движением из нее белый порошок и любезно протягивает ее Юкку.
– - Между нами... пожалуйста! Ганс рассказывал мне, что вас зовут Викингом. Я заинтересовался, и теперь понимаю, почему.
– - А я вас сразу узнал --, медленно говорит Юкку, спокойно отводя протянутый кокаин.
– - Нет, вы меня не знаете. Но я редко забываю лица, в особенности такое, как ваше.
– - Он еще замедляет слова, будто ощупью находит их, одно за другим.
– - Это было летом в Гиссене -- да. Смешно -- шел проливной дождь, когда я попал в город, который зовут "Гиссен". Я только что удрал тогда из лагеря, решил отправиться сюда. Пробирался по всякому -- на крышах, буферах, ну как теперь люди ездят. Устал, давно не ел -- словом, вряд ли чем нибудь отличался от серой, жалкой толпы. И поезд, неизвестно откуда и куда, стоял, и на перроне сплошной стеной стояла эта толпа -- и вдруг она расступилась, сжалась, -- и тогда я увидел вас. Тогда у вас были два костыля подмышками, серая куртка, -- и такой ледяной, невидящий взгляд, такая сила в этом презрении и к собственной, и к чужой жалкости, что мне стало сразу стыдно как то, и я подумал: вот, у этого поучись, это из тех, настоящих людей, которые не сдаются ...