О вреде философии
Шрифт:
Кукушкин, затискивая в трубку табак, философствует:
– Положим, ты попу не жена, однако, по должности своей, он обязался любить всякую тварь, как написано в книгах.
– Кто это тебя избил?
– спрашивает Ромась, усмехаясь.
– Так, какие-то темных должностей люди, наверно - жулики, - презрительно говорит Кукушкин. И - с гордостью: - Нет, меня, однова, антиллеристы били, - это действительно! Даже и понять нельзя - как я жив остался!
– За что били?
– спрашивает Панков.
– Вчера? Али - антиллеристы?
– Ну -
– Да - разве можно понять, за что бьют? Народ у нас вроде козла: чуть что сейчас и бодается! Должностью своей считают это - драку!
– Я думаю, - говорит Ромась, - за язык бьют тебя, говоришь ты неосторожно...
– Это, пожалуй, так! Человек я любопытного характера, навык обо всем спрашивать. Для меня - радость, коли новенькое что услышу.
Нос досчаника сильно ткнулся о льдину, по борту, злобно шаркнуло, Кукушкин, покачнувшись, схватил багор, Панков, с упреком говорит:
– А ты гляди на дело, Степан!
– А ты меня не разговаривай!
– отпихивая льдины, бормочет Кукушкин.
– Не могу я за один раз и должность мою исполнять, и беседу вести с собой...
Они беззлобно спорят, а Ромась говорит мне.
– Земля здесь хуже, чем у нас, на Украйне, а люди - лучше! Очень способный народ.
Я слушаю его внимательно и верю ему. Мне нравится его спокойствие и ровная речь, простая, веская. Чувствуется, что этот человек знает много и что у него есть своя мера людей. Мне особенно приятно, что он не спрашивает - почему я стрелялся? Всякий другой, на его месте, давно бы уже спросил, а мне так надоел этот вопрос. И - трудно ответить. Чорт знает, почему я решил убить себя. Хохлу я, наверное, отвечал бы длинно и глупо. Да мне и вообще не хочется вспоминать об этом, - на Волге так хорошо, свободно, светло.
Досчаник плывет под берегом, влево широко размахнулась река, вторгаясь на песчаный берег луговой стороны. Видишь, как прибывает вода, заплескивая и качая прибрежные кусты, а навстречу ей по ложбинам и щелям земли, шумно катятся светлые потоки вешних вод. Улыбается солнце, желтоносые грачи блестят в его лучах черной сталью оперения, хлопотливо каркают, строя гнезда. На припеке трогательно пробивается из земли к солнцу ярко зеленая щетинка травы. Телу - холодно, а в душе - тихая радость и тоже возникают нежные ростки светлых надежд. Очень уютно весною на земле!
Как сквозь дрему, слышу голос хохла:
– Там есть рыбак один, Изот, он, наверное, понравится вам...
К полудню доплыли до Красновидова. На высокой, круто-срезанной горе, стоит голубоглавая церковь, от нее, гуськом, тянутся по краю горы, хорошие крепкие избы, блестя желтым тесом крыш и парчевыми покровами соломы. Просто и красиво.
Сколько раз любовался я этим селом, проезжая мимо него на пароходах.
Когда, вместе с Кукушкиным, я начал разгружать досчаник, Ромась, подавая мне с борта мешки, сказал:
– Однако - сила у вас есть!
И, не глядя на меня, спросил:
– А грудь - не болит?
– Ни мало.
Я был очень тронут деликатностью
– Силенка - имеется, можно сказать - свыше должности, - болтал Кукушкин.
– Какой губернии, молодчик? Нижегородской? Водохлебами дразнят вас. А еще - "Чай, примечай, отколе чайки летят" - это тоже про вас сложено.
С горы, по съезду, по размякшей глине, среди множества серебром сверкающих ручьев, широко шагал, скользя и покачиваясь, длинный, сухощавый мужик, босой, в одной рубахе и портах, с курчавой бородою, в густой шапке рыжеватых волос.
Подойдя к берегу, он сказал звучно и ласково:
– С приездом.
Оглянулся, поднял толстую жердь, другую, положил их концами на борта и, легко прыгнув в досчаник, скомандовал:
– Упрись ногами в концы жердей, чтоб не съехали с борта, и принимай бочки. Парень, иди сюда, помогай!
Он был картинно красив и, видимо, очень силен. На румяном лице его, с прямым, большим носом, строго сияли голубоватые глаза.
– Простудишься, Изот, - сказал Ромась.
– Я-то? Не бойся.
Выкатили бочку керосина на берег, Изот, смерив меня глазами, спросил:
– Приказчик?
– Поборись с ним, - предложил Кукушкин.
– А тебе опять рожу испортили?
– Что с ними сделаешь?
– С кем это?
– А - которые бьют...
– Эх, ты, - сказал Изот, - вздохнув и обратился к Ромасю.
– Телеги сейчас спустятся. Я вас издали увидал, - плывут. Хорошо плыли. Ты - иди, Антоныч, я послежу тут.
Было видно, что человек этот относился к Ромасю дружески и заботливо, даже покровительственно, хотя Ромась был старше его лет на десять.
Через полчаса я сидел в чистой и уютной комнате новенькой избы, - стены ее еще не утратили запаха смолы и пакли. Бойкая, остроглазая баба накрывала стол для обеда, Хохол выбирал книги из чемодана, ставя их на полку у печки.
– Ваша комната - на чердаке, - сказал он.
Из окна чердака видна часть села, овраг против нашей избы, в нем - крыши бань, среди кустов, за оврагом - сады и черные поля; мягкими увалами они уходили к синему гребню леса, на горизонте. Верхом на коньке крыши бани сидел синий мужик, держа в руке топор, а другую руку прислонил ко лбу, глядя на Волгу, вниз. Скрипела телега, надсадно мычала корова, шумели ручьи. Из ворот избы вышла старуха, вся в черном, и, оборотясь к воротам, сказала крепко:
– Издохнуть бы вам!
Двое мальчишек, деловито заграждавшие путь ручью камнями и грязью, услыхав голос старухи, стремглав бросились прочь от нее, а она, подняв с земли щепку, плюнула на нее и бросила в ручей. Потом, ногою в мужицком сапоге, разрушила постройку детей и пошла вниз, к реке.
Как-то я буду жить здесь?
Позвали обедать. Внизу, за столом сидел Изот, вытянув длинные ноги с багровыми ступнями, и что-то говорил, но - замолчал, увидя меня.
– Что ж ты?
– хмуро спросил Ромась.
– Говори!