О времени, о Булгакове и о себе
Шрифт:
По предложению Художественного театра он начал работу над инсценировкой «Мертвых душ». Недавно принятый на «службу» в МХАТ, он не мог отказаться от этого предложения, хотя считал, что его «назначили в несуществующую пьесу». Он приступил к инсценировке, не веря в ее успех, и писал П. С. Попову: «Инсценировать „Мертвые души“ нельзя. Примите это за аксиому от человека, который хорошо знает это произведение». И восклицал: «Мертвые души!.. Через десять дней мне исполнится сорок один год. Это чудовищно! К концу моей писательской работы я вынужден сочинять инсценировки. Смотрю на полки и ужасаюсь: кого, кого еще мне придется инсценировать завтра? Тургенева, Лескова, Брокгауза-Эфрона?..»
В
План этот не пришелся по вкусу театру. Театр был настроен академически. Он не мог ставить «Мертвые души» по Булгакову. И, наверно, был прав. В сотрудничестве с театром Булгаков сделал инсценировку, точно приближенную к Г оголю, — картины-иллюстрации к его поэме. На этой основе получился крепкий спектакль, сыгранный такими актерами, как И. М. Москвин, Л. М. Леонидов, М. М. Кедров, А. И. Зуева, В. О. Топорков, В. Я. Станицын. Спектакль жив до сих пор, хотя играют в нем актеры уже совсем другого поколения.
Преодолев пристрастие к первоначальному замыслу, Булгаков работал с режиссером В. Г. Сахновским. Обиды не было, хотя жаль было расставаться с мыслью о Риме — о том, чтобы вести рассказ из «прекрасного далека». Тем не менее он с увлечением изучал гоголевский текст, пробуя его, что называется, «на зубок». Как работает настоящий краснодеревщик, коль скоро ему предложили реставрировать подлинную вещь. А вещь была подлинная — Гоголь.
И все же в нетерпеливом стремлении заниматься своей — личной, авторской — темой даже общепризнанный успех инсценировки (пусть любимого Гоголя) не мог его удовлетворить. Но говорил он все же не без гордости:
— Мастером быть трудно, но им надо быть обязательно, если ты мнишь себя профессиональным литератором. Нужно все уметь! И любить материал. И отказаться в иных случаях от субъективного к нему отношения, чтобы постигнуть и передать зрителю совершенные образы произведения, которое по праву называется классикой. Молодец, если сумел.
Почему он покинул МХАТ и принял предложение Большого театра, перейдя туда в литчасть? Он отнюдь не порывал с МХАТом, но считал, что там — он прежде всего автор, а служащий автор, по его мнению, всегда хоть немного на веревочке.
В Большом театре он — «служил», то есть редактировал старые и новые либретто для пьес. Так, например, при возобновлении «Ивана Сусанина» новый текст, написанный С. Городецким [67] ,
67
Городецкий Сергей Митрофанович(1884–1967), поэт, прозаик, переводчик.
Булгаков любил оперу, поэтому пребывание в Большом театре не было ему в тягость. Напротив, ему нравилось, что он стал причастен к этому академическому колоссу, в золотых ярусах которого отсвечивается, как нигде, и наше, и былое искусство театра.
«…Глубокими морщинами волнуя, Меж ним и нами занавес лежит…»Облачившись в черный костюм и прицепив бантик, на правах «своего» человека он с удовольствием отправлялся послушать, например, «Аиду» в давней, чуть ли не дореволюционной постановке. Сидел один в директорской ложе. Ему нравился этот уже древний спектакль, с уже скучающими оркестрантами и уже давно не волнующимся третьестепенным составом актеров. Он находил своеобразную поэзию именно в этой застывшей обветшалости…
Не раз разыгрывал он собеседников своим пристрастием к консерватизму в искусстве. «На мой взгляд, куда как лучше было, когда занавес не раздвигался, а поднимался неторопливыми волнами, и на нем порхали розово-голубые купидоны, — говорил он. — А нынче и вовсе без занавеса норовят играть. Ах боже мой, все настежь! Никаких тайн! Нет, уверяю вас, я предпочел бы вновь увидеть духовой оркестр, играющий в антракте вальдтейфелевский вальс, как это было в старой провинции, и усатого капельмейстера, который, помахивая палочкой, то и дело оглядывается в сторону партера и раскланивается со знакомыми».
После бурного театрального новаторства двадцатых годов почти все зрители уже отвыкли от бытового «павильонного» оформления спектакля, а Булгаков настаивал на своем и нападал на Мейерхольда под стать самому закоренелому обывателю: «Пусть он трижды гений, у меня от него голова болит. Допускаю, что для всевозможных мудрствований и подражаний он, как никто, пригодится потомкам, но у нас и без него нервы расстроены».
Возмущался ли он всерьез или шутил? Ведь говорил-то это человек, который уже в «Беге» предсказывал ломку привычной сценической коробки, мечтал, чтобы возникло скользящее движение картин — в полусне, в полубреду, в полукошмаре… И, наконец, этот роман!
О, этот роман, словно от всех его остальных работ оторвавшийся и стоивший ему стольких дум и душевного восторга! Он полон парадоксальных неожиданностей, резко сталкивая два стиля — строгой прозы и фантастической эксцентрики. Далекое, возникшее в воображении (Ершалаим, Понтий Пилат, Иешуа), становится ощутимо реальным, без тени преувеличений, отточено выписанным в каждой подробности, а близкое, легко узнаваемое, существующее рядом (Москва, ее быт) превращается в неправдоподобный сатирический балаган!.. Уж то-то спустя двадцать лет после смерти автора ультралевые кинорежиссеры ахнули при чтении этого романа. Нет, капельмейстеру с усами, выражающему спокойное болото провинциального дореволюционного театра, тут решительно делать нечего…