Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

О времени, о Булгакове и о себе
Шрифт:

— Это наша студия чувств, — говорила Мария Петровна, закрывая глаза от наслаждения.

В уездах еще вспыхивали пожары, еще горели помещичьи усадьбы. У городских колодцев собирались с ведрами чиновники в фуражках с выдранными кокардами, обсуждая слухи и тревожно покачивая головами. Когда я проезжал мимо на своей бричке, запряженной рыжей кобылой, они замолкали, провожая меня взглядами: я был из Совдепа — бывший гимназист.

Из массовых действ Марии Петровны ничего не получалось, обыватели шагали уныло, но в октябрьские, майские дни, в день Парижской коммуны мне полагалось устраивать концерт-митинг в городском театре. Исполнителями были актеры театра и любители. В один из таких праздников я сам грозно читал из Артура Арну «Мертвецам коммуны», а актриса Одоевская — мои стихи (стихов я не писал, эти были написаны из-за отсутствия революционного репертуара).

Все губкомовское и губисполкомовское начальство присутствовало на этих концертах. В поощрение моей деятельности (и дабы немного приодеть меня, окончательно износившегося) мне были выданы ордера, по которым я приобрел те самые кожаные штаны, зеленый френч и сапоги с короткими голенищами, в которых я и появился

в Москве. В Университет и в Восточный институт поступил по путевке Губнаробраза. И больше никогда не стоял я на правительственных трибунах в праздники, не было у меня «ответственных пайков», персональной (да и никакой) брички, секретарей и подчиненных. Неактуальное высшее образование (филолог), отсутствие честолюбия (не возглавлял, не руководил) и, наконец, вольная профессия незнаменитого литератора избавили меня от этих бед.

Можно было бы сочинить целую повесть об этом. Но зачем стеснять себя заведомыми рамками? Я профессиональный сочинитель сюжетов, у меня оскомина от сочинительства, да и что такое, в конце концов, повесть, что такое роман? Может быть, это как раз то, что я пишу, не ограничивая себя «сюжетом»? И я пишу не мемуары, даже не воспоминания о знаменитых людях и знаменательных событиях, а всего лишь рассказ, как складывалась моя жизнь и, главное, размышления, думы о том, что было в пути: о времени, о друзьях, о себе [7] .

7

Отвечая на вопросы, заданные сотрудниками краеведческого музея Калуги, С. А. Ермолинский написал о своих земляках А. Л. Чижевском и К. Э. Циолковском, с которыми был знаком: «Я должен, по-видимому, рассказать лишь об Александре Леонидовиче Чижевском. Вы правы, разумеется, я его хорошо знал. Мы встречались с ним и позднее, после Калуги, в Москве, пока обстоятельства совсем не развели наши дороги, и каждый из нас хлебал свое… Я помню его отца, усатого артиллерийского полковника царской выделки, его тетушку, заменившую ему его рано умершую мать, их дом на Ивановской улице и, наконец, „лабораторию“ Александра Леонидовича, в которой мне все представлялось нарочным, „показушным“, он словно играл в ученого, был очень самоуверен и по тем временам (не в пример нам) хорошо ухожен, краснощек. Одновременно с взрывательными научными идеями, он совмещал страсть к стихам, писал их в огромном количестве (старомодно, скучно) и читал мне. Я был, если можно так выразиться, его доверенным лицом (по части душевной), но называли мы друг друга на „вы“ и по имени и по отчеству. Он терпеть не мог фамильярности (впрочем, мы тут, пожалуй, сходились). Был он старше меня лет на семь, что тогда не могло не сказываться, но как стихотворец он обращался ко мне как к старшему. В остальном он держался без пяти минут нобелевским лауреатом. Именно он познакомил меня с великим калужским „чудаком“ — Циолковским. Их отношения были прелюбопытны. Их связывали общие космические „ереси“. Циолковский приглядывался к нему с любопытством, хотя не раз впадал в негодование от скороспелости его выводов. Циолковский жил слишком напряженно, он был сумасшедше сосредоточен, но, обожая самое фантастическое воображение, не терпел легкомыслия. А у Александра Леонидовича было это легкомыслие, странно сочетавшееся с сухостью и почти „молчалинской“ почтительностью. Он любил к тому же прихвастнуть своими академическими связями, поддержкой Луначарского и т. п. Циолковский странновато фыркал и вдруг становился глухим: „Что? Что?“ — переспрашивал он. Он действительно был глуховат, но окончательно притворялся глухим, когда это было ему нужно. Тем не менее приходу Александра Леонидовича он всегда искренне радовался, ибо чувствовал в Чижевском одного из тех, немногих тогда, кто относился к нему не только восторженно, но и с непоколебимой верой.

Об Александре Леонидовиче я написал (не называя его имени) в своей повести „Пещерный человек“. Там очень точно рассказана история напечатания его первой книжки (о влиянии солнечных пятен на ход исторических событий). Книжка была издана автором (при посредстве одного деляги, сумевшего в Калуге раздобыть бумагу и договориться с типографией). Это со скромным тиражом калужское издание вызвало, как известно, скандал в большой прессе. Дальнейшая научная судьба Чижевского кратко (и тоже точно) очерчена мною в той же повести».

В начале Мясницкой я свернул направо и Кривоколенным переулком вышел в Армянский. Я шел, не спрашивая, потому что весь маршрут от вокзала был мною досконально изучен еще в Калуге. И я сразу догадался, что передо мною особняк бывшего Лазаревского Института, мой новый дом. Он возвышался в углублении, перед ним был небольшой палисадник, а за ним, как я потом узнал, парк. Мы называли его — сады лицея.

Я поселился в одной из комнат общежития. Нас было шестеро: здоровенный парень из Симбирска Голомбек, три корейца — Ким-Вон, Ким-Чен-Ха и Ким-Сан-Таги. Ким-Вон и Ким-Чен-Ха окончили токийский университет, они не говорили по-русски, Ким-Сан-Таги говорил. Он уже давно приехал в Москву, был коммунист, организовывал комячейку в Институте, к его академическим занятиям преподаватели относились снисходительно. А Ким-Вон и Ким-Чен-Ха снова засели за школьную парту: учились русскому языку и революции. По своим убеждениям они были похожи на наших народников конца прошлого века. Кроме того, Ким-Вон был поэт. «Медлен Амур, но он впадает в великое море» писал он (по-корейски, я переводил). Мы дружили. Пятым был Дзи-До-Ся — это было прозвище верблюдообразного, очень высокого, очень ссутулившегося человека (он казался горбатым). Он был русский, настоящую фамилию его мы узнали позже, но мы и не называли его по фамилии. Дзи-До-Ся по-японски — грузовик. Шестой — я. В центре комнаты стоял длинный стол, за которым мы занимались. Дзи-До-Ся, самый старательный, сидел над книгами целый день. Кроме классов и столовой никуда не выходил. Он был немолодой и зубрил, зубрил, стараясь изо всех сил, боясь

чтобы его не выгнали. Как он попал в Институт, я не знал, но позже выяснилось, что фамилия у него вымышленная, а на самом деле он колчаковский штабс-капитан Коротков. Через год он был изобличен, арестован и исчез. Его взяли из общежития, и когда он складывал вещевой мешок, руки у него дрожали и он все время оглядывался на молчаливого чекиста, стоявшего у двери. Вышел, не попрощавшись и не оглянувшись в нашу сторону…

Большинство студентов, получивших места в общежитии, были так дурно одеты, что нам решили выдать мундиры бывших воспитанников Лазаревского института: черного цвета с ярко-красными, подпирающими щеки воротниками, с золотыми пуговицами. Пуговицы заменили обыкновенными, «штатскими». Мундиры не всем пришлись впору — кому широк, кому узок. Брюки остались наши — у кого солдатские, в сапоги или в обмотки, у кого навыпуск. Головные уборы у всех были разные: солдатские фуражки, ушанки, даже шляпы. Когда мы собрались в столовой, переряженные в это странное платье, то наша кухарка Серафима только всплеснула руками: мы были похожи на разгромленное царское войско при отступлении. А кто-то из нас (дело было весной) вышел в этом наряде на улицу и был задержан милиционером, как подозрительный обломок империи. Директор Института арабист Атая, приказал мундиры снять. Летом кое-кому удалось выменять их на муку. Но это были счастливцы. Повезло и мне: мой мундир уехал в Борисполь на Украину, где стояла батарея моего зятя. Вместо мундира я получил около пуда муки — колоссальная поддержка по тем временам. Наш паек был нищ и скуден. У нас был утренний чай (чаще кипяток без всякой заварки) с половиной дневного хлеба (200 граммов), в четыре часа — обед.

Столовая находилась в полуподвальном помещении. Лед не стаивал зимой по углам. В столовой, как и в классах, и в нашей комнате, мы пальто не снимали. Мы раздевались лишь ложась спать, ныряли под одеяло и накидывали на себя пальто. Изо рта валил пар. Но у нас было веселое настроение. Мы голодали и холодали одинаково, это важно. И все кругом голодали и холодали. Мы отнюдь не были беднее других. Конечно, трудновато было держаться на кипятке с краюшкой глиняного хлеба, на обеденном брандахлысте с несколькими капустными волокнами, на двух посиневших от мороза картофелинах и на кашице, едва прикрывавшей дно тарелки, с янтарным кружочком льняного масла посередине.

Больше всех страдал от голода громадный Голомбек. Если кто-нибудь из нас получал посылку, она делилась по-братски. Само собой так получилось. В голову никому не могло бы прийти поступать иначе. Но вот однажды наш бедный Голомбек скрыл от нас свои запасы и ночами, когда все спали, тихо, по-воровски глотал куски сала и грыз очерствелые домашние лепешки. Мы застукали его. Он был предан позору. Как грозные судьи, мы стояли перед ним, закутанные в одеяла. Он даже и не думал оправдываться, он просил пощады, почти плакал от стыда. И когда после этого трагического случая, вновь пришла на его имя посылка, он торжественно поставил ее на стол, предложив разделить поровну. В общий котел мы взяли лишь небольшую часть и с жаром доказывали, что при его грузчиковой силище он, Голомбек, как никто из нас, нуждается в дополнительном питании. Он пытался отказываться. Но закон нашего общежития во всех случаях был тверд, и это был закон дружбы.

«Какая прекрасная у нас жизнь», — сказал мне Ким-Вон. Он стал хрупкий, восковой, очень осунулся за год, и белки его глаз совсем пожелтели.

Конечно, было трудно. Свою энергию мы тратили беспощадно, не считаясь ни с чем: всюду надо было успеть. Утром лекции (у меня еще Университет), потом Румянцевка, часами сидели мы там, потому что именно там накапливались знания, как раз те, к которым влекло независимо ни от каких лекций и учебных занятий.

Я до сих пор вхожу туда, в эту вольную нашу академию, знаменитую «Румянцевку», ныне «Ленинку» с волнением молодости. Все то же — и притихшие залы (вечерами горят настольные лампы), перешептывание с библиотекаршей, стопки книг, которые осторожно несешь к своему месту, и продымленная курилка с большими блюдами-пепельницами на столах, похаживающие студенты, негромкий разговор.

Я опять сижу там, но уже не над учебниками, не над университетскими пособиями — я пишу пьесу; прошло не меньше тридцати лет, а чувство такое, как будто вернулось ко мне мое студенчество, и я никогда не буду старым!

Но мой день еще далеко не окончен. Из библиотеки надо бежать в Университет. На вечерней лекции, если немножко скучна, можно вздремнуть — как лошадь спит, на ходу, на несколько коротких минут. Но все равно и без сна надо еще в театр, в концерт, на литературный вечер…

Москва пестрела афишами!

«Штурм Москвы имажинистами». «Маяковский издевается». «Сергей Есенин»…

Среди оголенно-кирпичных стен мейерхольдовской сцены вертелись в клетке конструкции колеса, прыгали и рапластывались столы и стулья в «Смерти Тарелкина» или и другом спектакле, в «Великодушном рогоносце», выбивали еле сдерживаемую, нетерпеливую чечетку синие люди, выстраивавшиеся в очередь за любовью. Ильинский-Брюно [8] страдал от ревности, как от приступа острой боли в желудке и, свесившись через прутья клетки, шептал нам, тоскуя, о страданиях своего сердца, о всеобъемлющей, всемирной своей ревности. «Звезда моя, весна моя, шоколадина моя! Стелла! О, Стелла! Ты изменяешь мне со мной!»… В театре было холодно (всюду холодно, всюду!), и зрителей набиралась небольшая кучка — неистовых мейерхольдовцев, готовых умереть за своего мастера, иногда из-за кулис показывался его профиль, волосы тронула седина, горло закутано шарфом — и восторженный гул приветствовал его из зала. Могли быть и свистки противников, равнодушных не было (нигде не было равнодушных, нигде, ни в чем!..)

8

Ильинский Игорь Владимирович(1901–1987), известный актер театра и кино, в 20-х годах игравший в театре Мейерхольда. Роль Брюно Ильинский исполнял в спектакле «Великодушный рогоносец» по Кромелинку (1922).

Поделиться:
Популярные книги

Фронтовик

Поселягин Владимир Геннадьевич
3. Красноармеец
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Фронтовик

Мастер 5

Чащин Валерий
5. Мастер
Фантастика:
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Мастер 5

Жребий некроманта 3

Решетов Евгений Валерьевич
3. Жребий некроманта
Фантастика:
боевая фантастика
5.56
рейтинг книги
Жребий некроманта 3

Неудержимый. Книга II

Боярский Андрей
2. Неудержимый
Фантастика:
городское фэнтези
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Неудержимый. Книга II

Пятнадцать ножевых 3

Вязовский Алексей
3. 15 ножевых
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
7.71
рейтинг книги
Пятнадцать ножевых 3

Метатель. Книга 2

Тарасов Ник
2. Метатель
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
рпг
фэнтези
фантастика: прочее
постапокалипсис
5.00
рейтинг книги
Метатель. Книга 2

Фиктивный брак

Завгородняя Анна Александровна
Фантастика:
фэнтези
6.71
рейтинг книги
Фиктивный брак

Корпулентные достоинства, или Знатный переполох. Дилогия

Цвик Катерина Александровна
Фантастика:
юмористическая фантастика
7.53
рейтинг книги
Корпулентные достоинства, или Знатный переполох. Дилогия

Убивать чтобы жить 5

Бор Жорж
5. УЧЖ
Фантастика:
боевая фантастика
космическая фантастика
рпг
5.00
рейтинг книги
Убивать чтобы жить 5

Кротовский, вы сдурели

Парсиев Дмитрий
4. РОС: Изнанка Империи
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
рпг
5.00
рейтинг книги
Кротовский, вы сдурели

На границе империй. Том 5

INDIGO
5. Фортуна дама переменчивая
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
7.50
рейтинг книги
На границе империй. Том 5

Проданная невеста

Wolf Lita
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.80
рейтинг книги
Проданная невеста

Росток

Ланцов Михаил Алексеевич
2. Хозяин дубравы
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
фэнтези
7.00
рейтинг книги
Росток

Чайлдфри

Тоцка Тала
Любовные романы:
современные любовные романы
6.51
рейтинг книги
Чайлдфри