Обещание на рассвете (Обещание на заре) (др. перевод)
Шрифт:
Патриотизм моей матери, подогреваемый моими предстоящими успехами на военном поприще, принял в то время неожиданный оборот.
В самом деле, именно к этому времени относится план моего несостоявшегося покушения на Гитлера.
Газеты умолчали об этом. Я не спас Францию и весь мир и тем самым упустил случай, который, вероятно, уже никогда больше не представится.
Это произошло в 1938 году, сразу же после моего возвращения из Швеции.
Утратив всякую надежду вернуть то, что по праву принадлежит мне, разочарованный и полный отвращения к мужу Бригитты, напрочь лишенному обходительности, сраженный тем, что мне предпочли другого после всего того, что обещала мне моя мать, и решив никогда больше, никогда ничего не делать ради женщины, я вернулся в Ниццу, чтобы зализать раны и провести дома оставшиеся недели до зачисления в ВВС.
Я взял на вокзале такси и, как только оно свернуло с бульвара Гамбетты на улицу Данте, еще издали увидел мать, стоявшую в садике перед отелем и, как всегда, нежно и иронично улыбавшуюся мне.
Однако мама встретила меня очень странно. Конечно, я ожидал счастливых слез, нескончаемых объятий и одновременно взволнованного и радостного сопения, но никак не этих рыданий, отчаянных взглядов, напоминавших прощание, — с минуту она, вздрагивая,
Признаться, я с минуту колебался. Я сражался на многих фронтах, переменил с десяток разных и нередко малоприятных профессий и выкладывался до конца как на бумаге, так и в жизни. Идея немедленно ехать в Берлин, разумеется в третьем классе, чтобы убить Гитлера, в самый разгар лета, с сопутствующими этому нервозностью, усталостью и приготовлениями абсолютно не улыбалась мне. Мне хотелось побыть немножко на берегу Средиземного моря — я всегда тяжело переносил разлуку с ним. Я предпочел бы перенести убийство фюрера на начало октября. Я без энтузиазма представил себе бессонную ночь в жестком, битком набитом вагоне, не говоря уже о томительных часах, которые придется, позевывая, провести на улицах Берлина, дожидаясь, когда Гитлер соблаговолит появиться. Короче, я не проявил энтузиазма. Но, однако, и речи быть не могло, чтобы уклониться. Итак, я взялся за приготовления. Я неплохо стрелял из пистолета, и, несмотря на отсутствие практики в последнее время, подготовка, полученная в школе лейтенанта Свердловского, еще позволяла мне блистать в тирах во время ярмарок. Я спустился в подвал, взял свой пистолет, хранившийся в фамильном кофре, и отправился за билетом. Мне стало несколько легче, когда я из газет узнал, что Гитлер отдыхает в Берхтесгадене, так как в разгар июльской жары я предпочитал скорее дышать горным воздухом Баварских Альп, чем городским. Я также привел в порядок свои рукописи: несмотря на оптимизм своей матери, я вовсе не был уверен, что выйду из этого живым; написал несколько писем, смазал свой парабеллум и одолжил у друга, который был поплотнее меня, куртку, чтобы незаметно спрятать под ней оружие. Мое крайнее раздражение и дурное расположение духа усиливались еще и тем, что лето выдалось удивительно теплое, и после стольких месяцев разлуки Средиземное море еще никогда не казалось мне столь привлекательным, а пляж «Гранд Блё», как нарочно, был полон знакомых шведок с передовыми идеями. Все это время мать ни на шаг не отходила от меня. Ее взгляд, полный гордости и восхищения, сопровождал меня повсюду. Купив билет на поезд, я был приятно удивлен, что немецкие железные дороги в связи с летними каникулами делают скидку на тридцать процентов. За двое суток до отъезда я предусмотрительно сократил свой суточный рацион соленых огурцов, чтобы избежать расстройства желудка, которое могло бы быть неверно истолковано моей матерью. И наконец, накануне великого дня я пошел в последний раз искупаться в «Гранд Блё» и с волнением смотрел на свою последнюю шведку. Вернувшись с пляжа, я нашел свою великую драматическую актрису в салоне, в бессилии сидящей в кресле. Как только она увидела меня, ее губы скорчились в детскую гримасу, она заломила руки, и, прежде чем я успел сделать какой-либо жест, она была уже на коленях, рыдая в три ручья:
— Умоляю тебя, не делай этого! Откажись от своего героического плана! Сделай это ради своей старой матери — они не имеют права требовать этого от единственного сына! Я столько боролась, чтобы вырастить тебя, сделать из тебя человека, а теперь… О Боже мой!
Она стояла с огромными от страха глазами, со взволнованным лицом, прижав руки к груди.
Я не удивился. У меня давно уже выработался иммунитет. Я хорошо ее знал и глубоко понимал. Я взял ее за руку.
— Но за билет уже уплачено, — сказал я. Отчаянная решимость смахнула с ее лица последние следы страха.
— Они возместят мне его! — провозгласила она, схватив свою трость.
Я нисколько в этом не сомневался.
Итак, я не убил Гитлера. Как видите, довольно было пустяка…
Глава XXVIII
Теперь оставалось всего несколько недель до присвоения мне звания младшего лейтенанта, и нетрудно себе представить, с каким нетерпением мы оба ждали моего призыва на военную службу. Мы торопились: ее диабет обострялся, и, несмотря на всевозможные диеты, рекомендованные медиками, количество сахара в крови порой доходило до опасных пределов. С ней снова случилась инсулиновая кома, прямо посреди рынка Буффа, и она пришла в сознание на овощном прилавке господина Панталеони только благодаря той находчивости, с которой он быстро плеснул ей в рот сладкой воды. Мой бег против часовой стрелки стал принимать отчаянный характер, и это отразилось на моем творчестве. Мечтая ударить в некий волшебный гонг так, чтобы мир замер от восхищения с раскрытым ртом, я напрягал свой голос свыше своих возможностей; метя в великие, я неумолимо скатывался к напыщенности; став на цыпочки, чтобы продемонстрировать всему миру свой рост, я только выставлял свою претенциозность; решив стать гением, только заявлял о своей бездарности. Трудно не фальшивить, когда вам приставили нож к горлу. Когда во время войны, считая меня убитым, Роже Мартена дю Гара спросили, что он думает по поводу одной моей рукописи, то он справедливо назвал меня «взбесившимся ягненком». Мама, вероятно, догадывалась о мучительном характере моей борьбы и делала все возможное, чтобы помочь мне. Пока я оттачивал свои фразы, она сражалась с персоналом, агентами, гидами, терпела капризы клиентов; пока я подстегивал свое вдохновение, пытаясь произвести на свет какой-нибудь сюжет, ошеломляющий по своей глубине и оригинальности,
На ее ягодицах не осталось живого места от уколов. Дважды в день мать присаживалась в уголочке, положив ногу на ногу, с сигаретой во рту, хватала шприц с инсулином и всаживала иглу себе в тело, одновременно отдавая приказания обслуге. Со свойственной ей энергией она продолжала следить за ходом дела, не приемля ни малейшего промедления в сервисе. Она старательно учила английский, чтобы лучше разбираться в желаниях, прихотях и капризах клиентов с той стороны Ла-Манша. Усилия, которые ей приходилось делать, чтобы казаться любезной, улыбчивой и сговорчивой туристам всех цветов кожи, наперекор ее открытой и импульсивной натуре еще больше обостряли ее нервозность. В день она выкуривала три пачки «Голуаз». Правда, она никогда не докуривала сигарету до конца, тушила ее, едва начав, и тут же зажигала другую. Вырезав из журнала фото военного парада, она показывала его клиентам и особенно клиенткам, заставляя их восторгаться красотой военной формы, которую через несколько месяцев надену и я. С большим трудом согласилась она на мою помощь в ресторане в качестве официанта, разносящего по утрам завтраки по номерам, как это было раньше: она считала, что такая деятельность несовместима со статусом офицера. Часто она сама хватала чемодан клиента, стараясь оттолкнуть меня, когда я хотел помочь ей. Между тем, судя по появившемуся у нее теперь счастливому виду и гордой, победоносной улыбке, с которой она часто смотрела на меня, было ясно, что она вот-вот достигнет своей цели и что самым лучшим днем в ее жизни будет тот, когда я вернусь в отель-пансион «Мермон» в своей чудесной форме.
Меня направили в Салон-де-Прованс 4 ноября 1938 года. Я сел в поезд для новобранцев, который провожала группа родителей и друзей. Но только моя мать вооружилась трехцветным флагом, каковым беспрестанно размахивала и кричала: «Да здравствует Франция», вызывая враждебные и насмешливые взгляды. Вновь сформированный «класс» блистал отсутствием энтузиазма и глубоким убеждением, которое впоследствии в полной мере подтвердили события 1940 года, что его вынуждают вести «дурацкую игру». Помню, как один рекрут, рассерженный патриотическими выступлениями моей матери, столь противоречившими лучшим антимилитаристским традициям того времени, проворчал:
— Сразу видно, что она не француженка.
Так как я и сам уже порядком устал и начал раздражаться от крайностей пожилой дамы с трехцветным флагом, то был счастлив воспользоваться его замечанием как предлогом, чтобы немного утешиться, нанеся своему визави очень красивый удар головой в нос. Вскоре свалка стала всеобщей, возгласы «фашист», «предатель», «долой армию» раздавались отовсюду; поезд тем временем тронулся, флаг отчаянно зареял на перроне, и я едва успел высунуться из двери и помахать ей рукой, после чего решительно погрузился в ниспосланную провидением свалку, которая спасла меня от сцены прощания.
Молодых людей уже со званием, прошедших курс высшей военной подготовки, обычно направляли в Летную школу Авора. Меня же около шести недель продержали в Салон-де-Провансе. На все мои вопросы офицеры и унтеры только пожимали плечами: относительно меня у них не было инструкций. Я писал прошение за прошением во все инстанции, каждое из которых начиналось так: «Имею честь нижайше просить вас…», как меня научили. Никакого ответа. В конце концов один очень честный человек, лейтенант Барбье, заинтересовался моим случаем и приложил свое заявление к моим. Меня направили в Аворскую школу, куда я прибыл с опозданием на месяц слушать курс, рассчитанный в общей сложности на три с половиной месяца. Я не впал в отчаяние из-за опоздания, рассчитывая нагнать. Наконец-то я попал куда хотел. Я взялся за учебу с таким ожесточением, которого сам от себя не ожидал, и, за исключением некоторых трудностей в теории навигации, я легко догнал своих товарищей и особенно отличился в так называемых авиационных спецработах, а также в командовании с земли, неожиданно обнаружив в своем голосе и жестах властный характер своей матери. Я был счастлив. Мне нравились самолеты, особенно самолеты того времени, которые зависели от человека, нуждались в нем и еще не были такими безликими, как сейчас, когда уже чувствуется, что беспилотный самолет — просто вопрос времени. Мне нравились долгие часы, что мы проводили на летном поле в своих кожаных комбинезонах, в которые так трудно было влезть, — скользя по аворской грязи, обтянутые кожей, в летных шлемах, в перчатках, с очками на лбу, мы карабкались в кабины славных «Потезов-25» с норовом першеронов и приятным запахом масла, который я ностальгически вспоминаю до сих пор. Представьте себе курсанта, по пояс свесившегося из открытой кабины аэроплана, летающего со скоростью сто двадцать километров в час, или пилота биплана «Лео-20», стоящего на носу и вручную управляющего самолетом, длинные черные крылья которого сотрясают воздух с грацией состарившейся божьей коровки, — и вы поймете, что за год до появления «Мессершмиттов-110» диплом летчика-наблюдателя в действительности готовил нас к войне 1914 года, результат чего всем известен.
За подобными развлечениями время пролетело незаметно, и наш гарнизон дожил наконец до вдвойне торжественного дня, когда нам должны были объявить наше назначение и выпускные звания.
Военный портной уже обошел все казармы, и наша униформа была готова. Мать, чтобы покрыть мои расходы на экипировку, выслала мне пятьсот франков, занятые у господина Панталеони с рынка Буффа. Серьезную проблему доставила мне фуражка. Ее можно было заказать двух видов: с коротким козырьком или с длинным. Я никак не мог выбрать. В длинном козырьке было больше шика, что очень ценилось, но короткий козырек шел мне больше. Однако я кончил тем, что выбрал длинный. Кроме того, ценой великих усилий я отрастил себе небольшие усики, которые были в большой моде у авиаторов; золотые крылья на груди завершали картину — в конце концов на рынке можно было встретить кого-нибудь и получше, я ничего не говорю, но я был собой очень доволен.