Обещание на рассвете (Обещание на заре) (др. перевод)
Шрифт:
Видя, что этот бородатый старик в бело-фиолетовом облачении решительно направляется ко мне с распятием в руках, я понял, что он мне предлагает, и принял его за сатану. К удивлению поддерживавшей меня сиделки, я, способный до этого только хрипеть, громко и отчетливо произнес:
— Ничего не поделаешь — вопрос снят.
После чего ненадолго потерял сознание, и, когда вновь выплыл из небытия, произошло исцеление. Хотя до конца я все еще не верил в это. Тем не менее я твердо решил вернуться в Ниццу в офицерской форме, с грудью, усыпанной орденами, и провести мать под руку по рынку Буффа. Затем под аплодисменты можно будет пройтись и по Английской набережной. «Поприветствуйте эту знатную француженку из отеля-пансиона „Мермон“, о ней так много говорили, она прославила нашу авиацию, ее сын может ею гордиться!» Пожилые господа почтительно снимают шляпы, звучит «Марсельеза», кто-то шепчет: «Они все еще связаны пуповиной», И я и вправду вижу длинную резиновую трубку, которая торчит из моей вены, и торжествующе улыбаюсь.
Я не умер. Выздоровел. Правда, не сразу. Жар спал, потом прошел. Но я оставался в беспамятстве. Впрочем, в бреду я мог только лепетать что-то нечленораздельное: у меня от язвы треснул язык. Потом разразился флебит, и все боялись за мою ногу. Верхнюю левую сторону лица в том месте, где была воспалена челюсть, окончательно парализовало, что и по сей день придает моему лицу интересную асимметричность. У меня было расстройство пузыря, продолжался миокардит, я никого не узнавал, не мог говорить, но пуповина продолжала функционировать. Но главное, я не сделался инвалидом. Как только сознание окончательно вернулось ко мне и я смог наконец говорить, правда страшно сюсюкая, то сразу же спросил, когда смогу вернуться на фронт.
Вопрос развеселил врачей — по их мнению, для меня война закончилась. Они даже не были уверены, что я смогу нормально ходить, вероятно, у меня сохранится порок сердца, что же касается возвращения на военный самолет они лишь пожимали плечами и вежливо улыбались.
Через три месяца я был уже на борту своего «Бленхейма», выслеживая подводные лодки в восточной части Средиземного моря вместе с Тюизи. Спустя несколько месяцев он погиб на «Москито» в Англии.
Мне хочется поблагодарить некоего Ахмеда, египтянина, шофера такси, который за жалкие пять фунтов согласился облачиться в мою форму и прошел за меня медосмотр в госпитале Королевских ВВС в Каире. Он был некрасив, от него пахло раскаленным песком, но он успешно прошел осмотр, что мы и отпраздновали с ним мороженым на террасе «Гропи».
Мне оставалось только пройти врачей воздушной базы Дамаска, майора Фитучи и капитана Берко. Тут уж нельзя было схитрить. Они меня знали. Меня, так сказать, видели в деле, на больничной койке. Им было также известно, что порой у меня темнеет в глазах и я теряю сознание без малейшего повода. Короче, мне предложили на месяц съездить в отпуск в долину Фараонов, в Луксор, прежде чем помышлять о возвращении в авиацию. Так я посетил гробницы фараонов и очень полюбил Нил, по которому дважды прошел вверх и вниз по течению в его судоходной части. Более красивого пейзажа я в жизни не видел. Он до сих пор стоит у меня перед глазами. Здесь отдыхает душа. Моя же в этом действительно нуждалась. Я часами простаивал на балконе «Уинтер-паласа», глядя на проплывающие фелюги. И вновь взялся за свою книгу. Написал несколько писем матери, чтобы восполнить три месяца молчания. Однако в письмах, которые до меня доходили, не чувствовалось беспокойства. Она не удивлялась моему долгому молчанию. Это казалось мне немного странным. Последнее письмо, судя по дате, было отправлено из Ниццы после того, как она не получала от меня вестей по меньшей мере в течение трех месяцев. Но, похоже, она этого не заметила. Видимо, мама списывала это на счет почты, которая доставлялась кружными путями. И потом, она хорошо знала, что я преодолею все трудности. И все же теперь в ее письмах проскальзывала какая-то грусть. Впервые я почувствовал в них странную нотку, что-то недосказанное и тревожное. «Дорогой мой мальчик. Умоляю тебя, не думай обо мне, не бойся за меня, будь мужественным. Помни, ты больше не нуждаешься во мне, ты уже не ребенок и можешь самостоятельно стоять на ногах. Дорогой мой, поскорее женись, так как тебе всегда необходима будет женщина рядом. Выть может, в этом моя вина. Но главное, постарайся быстрее написать хорошую книгу, так как потом она будет тебе большим утешением. Ты всегда был художником. Не думай слишком много обо мне. Я хорошо себя чувствую. Старый доктор Розанов мною доволен. Он передает тебе привет. Мой дорогой мальчик, будь мужественным. Твоя мать». Я читал и десятки раз перечитывал это письмо, стоя на балконе и глядя вниз на медленный Нил. В нем была нотка отчаяния, необычные серьезность и выдержка. И впервые мать ни слова не говорила о Франции. У меня сжалось сердце. Что-то не так, что-то в этом письме скрывалось от меня. К тому же этот странный призыв к мужественности, который все настойчивее звучал в ее письмах. Это даже немного раздражало. Уж она-то должна была знать, что я никогда ничего не боюсь. В конце концов, главное, что она жива, и моя надежда успеть вернуться крепла с каждым зарождавшимся днем.
Глава XLI
Вернувшись в эскадрилью, я занимался поиском и уничтожением итальянских подводных лодок, большей частью в районе палестинского побережья. Дело это было спокойное, и, как правило, я возвращался назад с боеприпасами. Однажды, атаковав неподалеку от Кипра подводную лодку, только что всплывшую на
Наверное, с этого дня я стал испытывать угрызения совести.
Множество фильмов и романов посвящено этой теме раскаяния: когда воина неотступно преследуют воспоминания о том, что он совершил. Я не исключение. До сих пор я иногда просыпаюсь с криком и в холодном поту. Мне снится, что я опять, в который раз, упустил эту подводную лодку. Это всегда один и тот же кошмар: я упускаю цель, так и не потопив двадцать человек экипажа, к тому же итальянского, — что не мешает мне очень любить Италию и итальянцев. Не вызывает сомнений тот простой и грубый факт, что мои ночные страхи и угрызения совести вызваны тем, что я не убил. Возможно, мое признание смутит добропорядочных людей, и я нижайше прошу извинить меня всех тех, кого я этим оскорбил. Я слегка утешаю себя мыслью, что я плохой человек и что другие — честные, хорошие, не такие. Это немного поднимает мне настроение, так как больше всего на свете мне необходима вера в человека.
Половина «Европейского воспитания» была уже закончена, и все свободное время я посвящал сочинению романа. Когда в августе 1943-го нашу эскадрилью перевели в Англию, я стал торопиться. Близилась высадка союзных войск, и я не мог вернуться с пустыми руками. Мне представлялось, как обрадуется и будет гордиться мама, когда увидит мою фамилию на обложке. Ей придется довольствоваться литературной славой, так как с Гинемером я тягаться не могу. По крайней мере, сбудутся наконец-то ее артистические амбиции.
Условия для литературной работы на военно-воздушной базе в Хартфорд-Бридже оставляли желать лучшего. Было очень холодно. Я писал по ночам в хибарке из гофрированного железа, где мы помещались втроем. Надев летную куртку и меховые сапоги, я устраивался на кровати и до рассвета писал. У меня коченели руки, изо рта в морозном воздухе валил пар, и мне не стоило ни малейшего труда воссоздать атмосферу польских заснеженных равнин, среди которых происходило действие романа. К трем-четырем часам утра я оставлял ручку, садился на велосипед и ехал выпить чашечку чая в офицерской столовой, после чего поднимался в самолет и промозглым серым утром вылетал с боевым заданием к яростно обороняемым целям. Почти всегда кто-нибудь из нас не возвращался. Однажды, вылетев из Шарлеруа и пересекая побережье, мы потеряли сразу семь самолетов. В таких условиях трудно было заниматься литературой. Да я и не занимался. Для меня это было лишь частью одной битвы. Ночью, когда мои товарищи спали, я вновь принимался писать. Только однажды я оказался один в хибарке. Когда весь экипаж Пети погиб.
Небо все больше и больше пустело для меня.
Шлезинг, Беген, Мушотт, Маридор, Губи и легендарный Макс Гедж исчезли один за другим, потом пришел черед новобранцев: де Тюизи, Мартелл, Колканап, де Мэмон, Маэ, и настал наконец день, когда из всех, кого я знал с момента прибытия в Англию, в живых остались только Барберон, двое братьев Ланже, Стоун и Перрье. Мы часто молча глядели друг на друга.
Закончив «Европейское воспитание», я отправил рукопись Муре Будберг, [28] другу Горького и Уэллса, и больше ничего о ней не слышал. Вернувшись однажды утром после особо сложного задания — в то время мы летали бреющим полетом в десяти метрах от земли и в этот день потеряли троих товарищей, — я обнаружил телеграмму от одного английского издателя, который сообщал мне о своем намерении перевести мой роман и опубликовать его в кратчайшие сроки. В летной форме, сняв шлем и перчатки, я долго стоял, глядя на телеграмму. Это было мое второе рождение.
28
Речь идет о баронессе Марии Игнатьевне Закревской-Бенкендорф-Будберг (1892–1974).
Я сразу же телеграфировал эту новость матери, через Швейцарию, и с нетерпением ждал ответа. У меня было чувство, что наконец-то я что-то для нее сделал; я знал, с какой радостью она будет перелистывать страницы книги, автором которой сама является. Наконец-то начали сбываться ее артистические мечты, и, кто знает, вдруг ей повезет и она прославится. Поздно она дебютировала: сейчас ей шестьдесят один год. Не став ни героем, ни французским посланником, ни даже секретарем посольства, я все же начал сдерживать свое обещание — придать смысл ее борьбе и самопожертвованию, — и моя книга, какой бы тонкой и легкой она ни была, брошенная на чашу весов, кажется, начинает перевешивать.
Я ждал. Читая и перечитывая ее письма, я старался уловить хотя намек на свою первую победу. Но она, похоже, не догадывалась о ней. Наконец я понял смысл ее немого упрека, заключавшегося в явном отказе говорить о моей книге. Пока Франция оккупирована, она ждет от меня военных, а не литературных побед.
Но ведь не по моей вине мои военные успехи были менее блистательны. Я старался изо всех сил. Ежедневно вылетал навстречу врагу, и нередко мой самолет возвращался, изрешеченный осколками снарядов. Я был не истребителем, а бомбардировщиком, и наша профессия не была достаточно зрелищной. Мы сбрасывали бомбы на указанную цель и возвращались либо не возвращались. Я даже начал сомневаться, не дошел ли до матери слух о той подводной лодке, что я упустил неподалеку от Палестины, и не сердится ли она на меня.