Обида
Шрифт:
Никогда раньше он не замечал, что каждый ряд окон, каждый этаж сделан на другой манер. Что и окна-то другого размера и формы, и рисунок лепной разный. Да и сами-то дома друг на друга совсем не похожи, будто делали их разные люди, но между собой договорившиеся не числом соревноваться, не размером, а умением. Отличаются они друг от друга не вывесками магазинов, а настроением и характером. Один — веселый, беззаботный, другой — строгий, а третий — простой, домашний, в котором жить, наверное, одно удовольствие.
Всю жизнь Василий Петрович, когда хотел жене или детям объяснить, какой дом он имеет в виду, говорил: «Пройдешь дом, в котором булочная, завернешь за столовую, там
Он и не заметил, как очутился у себя в сарайчике. Еще раз ухмыльнувшись, вгляделся в эскиз. Потом было закурил, но, не сделав и двух затяжек, отшвырнул папиросу, раздавил ее каблуком, схватил резинку и стал торопливо, с каким-то злорадным ожесточением стирать проклятый веночек. Звездочку вначале оставил. Затем посмотрел на нее и ощутил, как подымаются в нем раздражение и неудовлетворенность. Не так! Не так… Хищная резинка съела звезду за несколько секунд.
Опять не так! Он прикинул от руки, наметкой, особенно не вырисовывая, звезду побольше. «Ну конечно, — понял вдруг Василий Петрович, — вот теперь так. Теперь так, как надо. Пока звездочка была в этом паразитском веночке, она была хороша. Веночек снял — оказалась мала, совсем бедная родственница, сиротка. Теперь все!»
Все!
Он нашел папиросы, с трудом сделал две-три затяжки, курить было трудно, что-то мешало, будто он одним махом взбежал на четвертый этаж. Но вот он глубоко и судорожно, как дети после плача, вздохнул и наконец почувствовал вкус табака.
Он потихоньку курил, глядел на свои трясущиеся руки, на рисунок даже глаз не поднимал, наслаждался папиросой, особенных мыслей в голову не допускал, но про себя, даже не думая, не произнося про себя таких слов, он чувствовал, что переживает самый светлый, самый ослепительный миг в своей жизни.
Еще он чувствовал, что таких мгновений у него теперь будет много.
11
На фабрике у Василия Петровича начались неприятности. Все вокруг заметили, что будто подменили передовика производства, замечательного мастера, внимательного и отзывчивого человека. А пошло с пустяков.
Один раз не задержался по просьбе коллектива и прямого начальства, в другой раз не пришел на общее собрание, посвященное очередному празднику и подведению квартальных итогов. И не по злому умыслу, а потому, что спешил домой. Нет, не домой — в свой сарайчик! В свою мастерскую! В студию! Кто теперь мог с твердой уверенностью сказать, где его настоящий дом? И еще была одна причина, по которой он не остался на собрание. Итоги квартала, а вместе с ними и прогрессивка,
Пошли по фабрике слухи, что тихий Василий Петрович запил. Но на работе его не то что пьяным, даже с похмелья не видели, и слухи эти угасли сами собой, уступив, естественно, место новым. Новая версия исходила от женщин-полировщиц. Они говорили, что у Василия Петровича начался семейный разлад. С Зиной он разводится и на днях судом будет делить жилплощадь и мебель.
Вот уж, как говорится, слышали звон, да не знают, где он. Хотя ведь правильно почувствовали женщины, что нелады у него с семьей. Правда, о разводе и не помышлял, и вообще можно ли назвать его тихий и незаметный отход от семьи разладом… Только отчасти, отчасти… Самое же главное заключалось в том, что Василий Петрович стал плохим работником. То есть работал он не хуже, но как-то машинально, без огонька, без души. Браку не давал, тут уж ничего не скажешь — выручал опыт, а вот блеска в его работе теперь не наблюдалось. Тускло трудился, скучно. Норму выполнял — ни процентом больше.
И ведь не потому все это происходило, что разлюбил свое дело мастер. Как разлюбишь? И теперь, как в детстве, слегка кружилась голова у него от запаха свежих стружек, и сейчас подпевало что-то в его душе, когда с сочным шипом послушный в его руках рубанок гнал кудрявый деревянный локон. Но смысла, смысла в своей работе не видел Василий Петрович.
Вскоре сняли его портрет с Доски почета, хотя прогрессивки пока не лишили. Вроде бы не за что. А затем за дело взялся начальник цеха Борис Владимирович. Был он человек разумный и демократичный, кадрами, тем более такими мастерами, дорожил и потому решил немедленно спасать Василия Петровича. Начал с задушевного разговора.
— Ты, Василий Петрович, зайди ко мне после смены, — вроде бы мимоходом сказал он.
Василий Петрович сразу сообразил, о чем будет разговор, и остаток смены провел в размышлениях. Бориса Владимировича он очень уважал, и первым движением души было признаться ему во всем, рассказать как на духу, но потом засомневался. О чем, собственно, рассказать? О том, что занят, в сущности, дурацким делом, оно, видите ли, сильно его увлекает. До такой степени, что ни о чем другом он и думать не может. Ну, вырубит он свою замечательную пирамидку, сделает все как надо, и кончится все, опять станет он таким, каким был, — передовиком производства, общительным и веселым человеком.
А если не рассказывать ему всего, то что сказать? Ведь не будешь же молчать и смотреть на собственные ботинки, как нашкодивший мальчишка, которому нечего сказать в свое оправдание? Василий Петрович решил сказаться больным. Начальник цеха не стал долго подъезжать с посторонними разговорами, а спросил сразу в лоб:
— Что с тобой происходит, Василий Петрович? Тебя будто подменили.
Василий Петрович немного помялся, так как совершенно справедливо рассудил, что неприлично с бухты-барахты жаловаться на свое здоровье.
— Сам не знаю, Борис Владимирович, — печально произнес он, — что-то из рук все валится, а в чем дело, не пойму. По ночам стал плохо спать… Аппетита нет. А так вроде все нормально, как всегда.
— Да-а-а… — понимающе протянул начальник цеха. — Понятно. А я, знаешь ли, сперва немножко испугался. Подумал, у тебя на личной почве что-то не в порядке. Теперь все ясно. Значит, так: в местком к Уютнову я пойду сам. Из-под меня он не вывернется, а ты с завтрашнего дня начинай оформлять курортную карту.