Обман
Шрифт:
«Хорошо? — спрашивала она. — Ведь это венец всего, о чем может мечтать пустая, светская бабёнка. Но я скажу тебе то, в чем ни за что, ни за что не признаюсь даже маме: мне скучно, Сеня! Мне хочется назад, к вам, в Москву. Мне хочется, чтобы этого года никогда не было в моей жизни. Не говори об этом никому. Знаешь, я поняла, что ни один человек в мире не может вполне, до конца, понять другого. Ему всегда будут мешать или любовь, или неприязнь, или равнодушие. Ты вдумайся в это, и ты поймёшь — одиночество! У меня теперь такие странные мысли! Я иногда представляя себе, что я в Москве, у мамы, и рассказываю ей все, все, думаю и чувствую,
Дальше всё было зачёркнуто и в самом конце страницы расплылся большой, бледный клякс. Агринцев прочёл это письмо два раза, решил, что выражение: «жалеть себя через чужую любовь» хотя приблизительно понятно, но не совсем удачно, и не только никому не сказал о том, что Катя скучает и поняла, что такое одиночество, но даже сам забыл о её признании.
Катя недаром дразнила его «писателем». Он, действительно, писал стихи и даже целые повести, которые раньше тщательно прятал ото всех, а теперь читал своим товарищам, спрашивая у каждого порознь, что бы он подумал о таком произведении, если бы встретил его на страницах одного из ежемесячных журналов. Он мучился желанием отправить свою рукопись в редакцию, но всё не решался и откладывал со дня на день.
Годы шли незаметно. От Кати уже давно не было ни писем, ни известий. Семён Агринцев кончил курс университета и получил место в одном из департаментов. Пришлось переезжать в Петербург. И вот здесь они вновь встретились с Катей и стали часто бывать друг у друга.
— Господи! Как всё изменились! — удивлялась Катя, глядя попеременно на Семена Александровича и на Веру, его сестру. — Верочка — молодая девушка, Сеня… Помните, какой вы были длинный, худой, неловкий!
Она смеялась, а на глазах её навёртывались слезы.
— Милая Москва! Я вспоминаю о ней, но уже ни за что не хотела бы вернуться туда. Мама умерла, вас там нет, и точно уже никого нет, и вся она теперь чужая.
— Ах, не нравится мне ваш Петербург! — с добродушным раздражением говорила Анна Николаевна Агринцева.
— А я привыкла! — задумчиво ответила Катя. — Конечно, это только глупая фантазия, а мне вот кажется, что в Петербурге легче живётся таким людям, у которых нехорошо, тяжело на душе. В Москве как-то всё открыто, всё явно, всё на людях, а здесь… вечная темнота… И всё в этой темноте тайно, всё скрыто, и всякому дело только до себя.
Она живо интересовалась литературными занятиями Агринцева, который теперь уже печатал свои произведения, и когда тот приходил к ней читать какую-нибудь только что написанную повесть, она, слушая его голос, не сводила с него глаз, и часто в этих глазах можно было прочесть удивление и грусть.
— Так вот вы какой стали! — задумчиво говорила она и улыбалась ему ласковой, застенчивой улыбкой.
Иногда, являясь к Агринцевым, она проходила в комнату Анны Николаевны, и тогда из-за плотно закрытой двери долго слышался её возбуждённый, негодующий голос. В таких случаях она уезжала домой, не повидавшись ни с Семёном Александровичем, ни с Верой, а Анна Николаевна потом долго казалась озабоченной, и, как бы в ответ на свои собственные размышления, укоризненно покачивала головой и вздыхала.
— У Кати нелады с мужем, да? — допрашивал Семён Агринцев.
— Ах, нехорошо! — уклончиво отвечала Анна Николаевна. — Ну, положим, его поведение с женой одобрить нельзя, но в наше
Однако, Катя потом недолго прожила с мужем. Летом она гостила в деревне, у Агринцевых, а осенью наняла себе небольшую квартиру, убрала её так, что вся она стала похожа на мягкое, душное гнездо, и сразу круто оборвала все прежние знакомства и изменила образ жизни. Бывала она только у Агринцевых и принимала у себя только их. Целыми днями лежала на диване и читала романы. Наружность её тоже изменилась: она похудела и побледнела в лице, в глазах её появилось новое, ласковое, застенчивое выражение, и вся она затаилась в себе, стихла, как будто стала добрее и женственнее.
Семён ходил к ней почти каждый день, и каждый раз она радостно, почти восторженно встречала его, окружала его знаками самого утончённого внимания, и как бы скромен ни был молодой писатель, он не мог не заметить, что подруга его детства чувствует к нему не простую дружбу, а всё сильнее и сильнее любит его настоящей, романтической любовью. Он не разделял этой любви, но она льстила ему, и ему было приятно сознавать свою силу и власть. Ему никогда не было с ней скучно: они читали, обсуждали прочитанное и потом незаметно переходили к общим вопросам или к отвлечённым рассуждениям. Катя любила говорить о чувствах и особенно о любви.
— Любовь — уже сама по себе счастье, — говорила она. — Если бы я полюбила, я молила бы у судьбы только одного: чтобы любимый мной человек не исключал меня из своей жизни. Пусть бы он не платил мне взаимностью, я бы не чувствовала себя несчастной, лишь бы я могла быть ему другом, помощницей, поверенной, слугой… Что бы ни дала мне моя любовь — радость или страдание, всё было бы мне одинаково дорого, и не было бы жертвы, не было бы подвига, на которые я не пошла бы с радостью и благодарностью. Требовала бы я только одного — искренности, — искренности без сострадания, без пощады, потому что ничто так не утомляет, как сострадание без любви, — ничто так не озлобляет, как неразделённое чувство, которое надо щадить.
Она говорила и глядела на него своими выразительными, восторженными глазами, а он не умел ответить, и оба выдавали свою тайну: она — что всё сказанное относилось только к нему; он — что принимал её слова на свой счёт.
В течение той же зимы Семён Александрович встретился с Зиной и через несколько месяцев женился на ней. Катя уехала почти на целый год за границу, а когда вернулась, — сейчас же пришла к Агринцевым, и казалась такой весёлой и оживлённой, что у Анны Николаевны возникли тревожные опасения. Она даже улучила минутку и спросила её: