Обмененные головы
Шрифт:
— Хорошо, я приведу его, — отвечал Нанда, — только, конечно, не силком. Просто напомню ему, что час уже поздний. Вообще-то я виноват, что мы сбились с пути, один я. Я уж и сам собирался сходить за ним, да подумал, может, тебе одной боязно дожидаться здесь. Но я ведь мигом обернусь.
Сказав это, он слез с козел и двинулся наверх к святилищу.
А мы, знающие, что его там ждет! Наш долг проводить его через предхрамие, где он еще ничего не подозревал, и через предвратный придел, где он тоже еще пребывал в полнейшем неведении, и, наконец, спуститься с ним в материнское лоно. Да, тут он покачнулся, ноги у него подкосило, приглушенный крик ужаса сорвался с губ, он едва устоял, схватившись за линги, совсем как Шридаман, но не идол его испугал и поверг в зловещий экстаз, как Шридамана, а то страшное, что было распростерто на полу. Там лежал его друг, изжелта-бледная его голова с размотавшейся белой холстиной была отделена от туловища, и кровь его раздельными ручейками стекала в яму.
Бедный Нанда трясся, как слоновье ухо. Он схватился за щеки своими смуглыми руками, унизанными множеством перстней, и из его простонародных губ с трудом вновь и вновь выдавливалось имя друга. Нагнувшись, он беспомощно взмахивал руками над расчлененным Шридаманом, так как не знал, к какой части обратиться,
— Шридаман, — всхлипывал он, — дорогой мой! Что ты наделал и как это тебя достало такое совершить над собой, собственными руками содеять столь трудное деянье? По тебе ли этот подвиг? Но ты совершил то, чего никто от тебя не ждал. Всегда я восхищался твоим духом, а теперь обречен горестно восхищаться еще и телом, потому что ты осуществил наитруднейшее! Что же творилось в тебе, если ты на это пошел? Какой жертвенный танец рука в руку плясали в твоей груди великодушие и отчаяние, если ты себя убил? Ах, горе, горе, благородная голова отделена от благородного тела! Оно еще покрыто жирком, но смысл и значение у него отняты, ибо разрушена его связь с благородной головой. Скажи, моя это вина? Я виновен в твоем поступке своим бытием, если не своим деянием! Видишь, я думаю за тебя, потому что моя голова еще думает, — может быть, ты сделал этот выбор, ибо познал суть вещей и вину бытия счел важнее вины деяния. Но может ли человек сделать большее, нежели избегнуть деяния? Я молчал сколько возможно, лишь бы не заговорить воркующим голосом. Ничего лишнего я не сказал, даже имени ее ни разу не произнес, когда говорил с нею. Я сам себе свидетель, конечно только один я, ни на что я не посмел откликнуться, когда она язвительно о тебе отзывалась, чтобы возвысить меня. Но что толку от этого, ежели я виноват уже тем, что существую во плоти? Мне бы уйти в пустынь и там жить в посту и воздержании. И уйти бы, не дожидаясь, пока ты со мной заговоришь, — теперь вконец раздавленный, я это понимаю; и чтоб облегчить себе бремя, могу добавить: я б наверняка это сделал, заговори ты со мной! Почему ты со мной не заговорила, дорогая голова, покуда еще не лежала в стороне, а сидела на своем туловище? Ведь они всегда разговаривали друг с другом, наши головы: твоя — по-умному, а моя — по-простому, а вот когда все стало важно и опасно, ты молчал! Теперь уже поздно, ты ничего не сказал, а совершил поступок, великодушный и грозный, и тем предписал мне, как должно поступать. Ведь ты же не думал, что я от тебя отстану и что перед поступком, который ты совершил своими нежными руками, мои руки отпрянут, опустятся! Я тебе часто говорил, что не сумею пережить разлуку с тобой, и когда ты, охваченный любовной болезнью, приказал сложить для тебя костер, я сказал, что если так, то я буду готовить костер для двоих и прыгну в него за тобою. Что теперь должно случиться, я знаю давно, хоть сейчас только сумел выудить это из путаницы моих мыслей, едва я сюда вошел и увидал тебя на полу (тебя — это значит тело, а рядом голову), приговор над Нандой был произнесен. Я хотел гореть с тобою, а теперь хочу истекать кровью с тобой, потому что ничего другого мне, сказать по правде, не остается. Что ж мне теперь — выйти и сказать ей, что ты сотворил, и в криках ужаса, которые она станет испускать, расслышать ее тайную радость? Что ж мне — ходить по свету с пятном на честном имени и слушать, как люди говорят, а они наверняка будут это говорить: «Злодей Нанда предал друга, убил его, потому что возжелал его жену»? Нет, этому не бывать! Никогда! Я пойду за тобой, и пусть вечное лоно пьет мою кровь вместе с твоею!
Сказав это, он отвернулся от головы и оборотился к телу, высвободил рукоятку меча из его уже цепенеющих пальцев и отважными своими руками добросовестно привел в исполнение приговор, который сам же произнес над собой, так что тело его, если сначала упомянуть именно тело, рухнуло поперек Шридаманова, а пригожая его голова подкатилась к голове друга и с остекленевшими глазами осталась лежать подле нее. И его кровь сначала хлынула дико и стремительно, а затем медленно заструилась по желобам…
VII
Меж тем Сита, сиречь «бороздка», сидела одна под шатром своей повозки, и ей казалось, что время течет еще медленнее оттого, что впереди нет больше затылка, на который можно смотреть. Сите, конечно, и не снилось, что произошло с этим затылком, покуда ее здесь одолевало самое будничное нетерпение. Возможно, впрочем, что в ее душе, глубоко под досадой, правда живой, но тем не менее относящейся к невинному миру мыслимых вещей и даже побуждавшей ее сердито топать ножками, шевелилось предчувствие чего-то ужасного, что явилось причиной ее тоскливого ожиданья и чему никак не соответствовали проявления нетерпеливости и досады, ибо оно относилось к разряду тех возможностей, когда топать ножками, право же, не приходится. Мы, конечно, должны принять во внимание тайную открытость молодой женщины такого рода предположениям, потому что в последнее время она познала обстоятельства, которые были несколько сродни, чтобы не сказать больше, той сверхобычной сфере. Впрочем, это никак не отозвалось на том, что сейчас проносилось в ее мозгу.
«Я уж не знаю, что и сказать? Это же просто непереносимо! — думала она. — Ох, эти мужчины, все они одинаковы! Право же, не стоит одного предпочитать другому: ни на кого положиться нельзя. Один уходит, оставляет тебя сидеть с другим, за что его надо было бы хорошенько проучить, а когда ты отсылаешь другого — сиди одна. Да еще на самом солнцепеке, потому что мы невесть сколько проплутали! Еще немного, и я лопну с досады. Ведь среди всех разумных и положительных возможностей не сыщешь объяснения или оправдания тому, что сначала запропастился один, а потом и другой, который за ним пошел. Мне остается только думать, что они затеяли спор и драку, — Шридаман так привержен молитве, что его с места не сдвинешь, а Нанда хоть и старается его увести, но из уважения к хрупкости моего мужа не отваживается пустить в ход всю свою силу, потому что он бы мог вынести этого Шридамана ко мне на руках, как ребенка, ведь руки у Нанды наливаются, точно железные, если ненароком проведешь по ним ладонью. Это бы, конечно, унизило Шридамана, но я так заждалась, что пусть уж Нанда его унизит. Вот что я хочу сказать: надо бы мне сейчас взяться за вожжи и одной отправиться к моим родителям, а вы придете, и здесь — никого, вот вам и поделом! Если бы я не считала
Тут Сита вылезла из повозки и пошла, при этом бедра ее колыхались под обвивающим стан сари, к храму Матери, и, не успев и пятнадцати раз вдохнуть воздух, узрела ужаснейшее из деяний.
Она вскинула руки, глаза выступили у ней из орбит, сознанье затемнилось, и она во весь рост грохнулась наземь. Но что толку от этого? Ужаснейшему деянию спешить было некуда, оно могло ждать, как ждало уже, покуда Сита воображала, что это она ждет; на любой срок оставалось оно таким, как было, и когда несчастная пришла в себя, ничто не изменилось. Она попыталась еще раз упасть в обморок, но благодаря ее здоровой натуре это ей не удалось. Итак, присев на камень и схватившись руками за голову, она неподвижным взглядом уставилась на отделенные головы, на крест-накрест лежащие тела и на медленно растекавшуюся подо всем этим кровь.
— О боги, духи и великие подвижники, — лепетали ее посинелые губы, — я пропала! Оба, оба зараз — ну, мне конец! Мой супруг и господин, с которым я ходила вокруг костра, мой Шридаман с высокомудрой головой и всегда горячим телом, кто в священные брачные ночи обучил меня всему, что я знаю в сладострастии, досточтимая его голова отделена от тела, нет его больше, он мертв! Мертв и другой, Нанда, который качал меня на качелях и был моим сватом, — вот он лежит, голова его отделена от окровавленного тела, «завиток счастливого теленка» еще виден на отважной груди — без головы, что же это такое? Я могла бы до него дотронуться, могла бы ощутить силу и красоту его рук и ляжек, если бы посмела. Но я не смею: кровавая смерть встала между ним и моим желанием, как прежде вставали честь и дружба. Они отсекли головы друг другу! По причине… я уже не таю ее от себя… Злоба их разгорелась, точно огонь, в который плеснули масла, они схватились, и свершилось это взаимное деяние — я так все и вижу! Но как же они, разъяренные, бились одним мечом? Шридаман, позабыв свою мудрость и кротость, обнажил меч и отсек голову Нанде, после чего тот… да нет же! Нанда по причине, от которой, в моей беде меня еще и мороз по коже подирает, обезглавил Шридамана, а он… да нет же, нет! Перестань гадать, ничего у тебя не получается, одни кровавые потемки, а их и без того достаточно; одно мне ясно, что они поступили как дикари и нисколечко обо мне не думали. То есть, конечно, думали, из-за меня, бедной, разожглась их мужская распря, и меня от этого в дрожь бросает; но только из-за себя они думали обо мне, не из-за меня, не подумали ведь, что со мною будет, — в своем неистовстве они ничуть об этом не заботились, точь-в-точь как сейчас, когда они недвижно лежат без головы, а я сама должна думать, с чего же мне теперь начать! Начать? Да здесь кончать надо, а не начинать. Неужто же мне вдовой бродить по жизни да слушать хулу и поношения: эта, мол, женщина так плохо ходила за своим мужем, что он погиб. О вдовах и всегда-то худо отзываются, а сколько я еще сраму приму, когда одна явлюсь в дом моего отца и в дом моего свекра. Здесь только один меч, не может быть, чтобы они друг друга убили, — одним мечом двоим не управиться. Но есть еще третий человек — я. Будут, конечно, говорить, что я необузданная женщина, что я убила своего супруга и его названного брата — цепь доказательств замкнулась. Она, конечно, фальшивая, но зато законченная, звено к звену, и меня предадут огню, невинную. Нет, нет! — не невинную, стоило бы, конечно, налгать на себя, если б не все было кончено, а так это бессмыслица. Я вовсе не невинная, давно уже, а что касается необузданности, доля правды здесь есть, — большая, очень большая доля! Только все это не так, как будут думать люди, а значит, есть на свете ошибочная справедливость? Вот тут-то я и забегу вперед, сама себя покараю. Я должна последовать за ними, больше мне ничего, ничего не остается! Меч, где уж мне с ним управиться этими ручками, они так малы и боязливы, что им не истребить тела, которому они принадлежат; оно хоть и набухло соблазнами, но все насквозь — слабость. Ах, жалко очень его прелести, и все же оно должно стать таким неподвижным и бездыханным, как эти оба, чтобы впредь не возбуждать похоти и ее не испытывать. Вот то, что непременно должно случиться, пусть даже число жертв возрастет до четырех. Да и что б он увидел в жизни, вдовий ребенок? Несчастья бы согнули беднягу, я уверена, что он был бы бледный и слепой, потому что я побледнела от горя в миг сладострастия и закрыла глаза перед тем, кто меня одарил им. Что делать! Это они предоставили мне. Смотрите же, как я сумею себе помочь!
Она встала, зашаталась из стороны в сторону, потом взбежала по ступенькам и, устремив взгляд в пустоту, помчалась через приделы храма обратно, на волю. Фиговое дерево росло перед святилищем, все увитое лианами. Она схватила одно зеленое вервие, смастерила из него петлю, просунула в нее шею и совсем уже собралась удушить себя.
VIII
Тут был ей голос из высей, и, несомненно, он мог принадлежать только Дурга-Деви, [46] Неприкасаемой, Кали Темной, Матери мира. Это был низкий, грубый, матерински решительный голос.
46
Деви (Божественная) — одно из имен богини Кали.
— Что это ты задумала, глупая гусыня? — рек он. — Тебе, видно, мало, что кровь моих сынов, по твоей вине, стекает в яму, ты еще хочешь изуродовать мое дерево и превосходное мое порождение — твое тело — отдать на растерзание воронам вместе с милым, сладостным, тепленьким зернышком, которое всходит в нем? Ты что, индюшка, не приметила, что оно в тебя заложено и что ты с ношею от моего сына? Ежели ты не умеешь считать до трех в этих наших делах, то сделай одолженье, вешайся, да только не в моем дворе, а то будет похоже, что добрая жизнь кончается в мире из-за твоей бестолковости. Мудрецы мне все уши прожужжали глупыми своими домыслами, что человеческое бытие — это, мол, болезнь, ею заражаются в любовном пылу, а значит, так передают и в другие поколения, — а ты, дурища, устраиваешь мне здесь такие штуки! Вынимай голову из петли, не то заработаешь оплеуху!