Оборванные струны
Шрифт:
— В день рождения?! А кто муж?
— Муж? — Настя нахмурилась, вспоминая. — Не помню, как его звали, владелец какой-то фирмы, что ли…
— Симоненко Тимофей Степанович?
— Кажется, да. Об этом писали. В прошлом году. Татьяна тоже писала. Она была на месте происшествия…
— Татьяна? Она была на той поляне?
— На какой поляне?
— На пикнике?! Черт! Но ведь как все совпало! И все вдруг, неожиданно, в один момент!
— Да, была. А что случилось?
— Не знаю. — Андрей вскочил, пробежался по кухне, снова сел. — Не могу найти связь. Никак не могу! Fleur, пикник, Симоненко, Зимина… Какая между всем этим связь? Почему послали инсценировку его убийства? — Он с силой, кулаком потер лоб. — Не находится! И Вениамина нет,
— Но может, еще не поздно? — расстроившись вместе с ним, робко проговорила Настя.
— Который час?
— Половина третьего.
— Не знаю, не знаю. Но можно попробовать! Если только Татьяна дома. Без нее мне не найти это место.
— Я сейчас позвоню.
Татьяна, к счастью, оказалась дома. Выхватив у Насти трубку, Андрей изложил ей суть дела. Договорились, что он за ней заедет и что она никому ни о чем не сообщит из своей журналистской братии.
— Вот еще! — возмутилась Татьяна. — Что я, дура? Такой эксклюзив — и делиться? Ну нет, не дождутся! Давай быстрее, Андрюша, жду!
Глава 10. День рождения
Рана оказалась все же смертельной. И для него, и для меня. Мы умерли, это совершенно очевидно. Но наши неприкаянные души после бесконечных блужданий смогли наконец найти друг друга и обрести покой. И получить прощение. И соединиться, теперь уже навсегда.
Я ходила по этой огромной потусторонней квартире — отражению той, в которой мы когда-то жили, и пыталась заново привыкнуть, прочувствовать: вдыхала запахи, осязала предметы, сопоставляла эти призрачные образы с живыми образами моей утраченной памяти. А он со мной заново знакомился: вдыхал мой запах, осязал мое тело — легчайшими, осторожными прикосновениями. Лицо его искажалось болью мучительной нежности. Я желала принять его боль на себя. Хоть часть его боли. И протягивала руку, чтобы поддержать, чтобы он знал: я здесь, с ним, я больше никогда не исчезну, я больше не причиню ему зла. Он с жадностью хватал мою руку, но тут же, словно опомнившись, улыбался, извиняясь, и почти невесомо касался губами ладони.
А потом мы пили чай из нереально тонких и легких фарфоровых чашек — чай, просвечивая сквозь прозрачные стенки, казался призрачным. И серебряное кружево вазочки тоже. И конфетные обертки, лунно блестевшие в свете лампы. И было странно, что горят не свечи, а обыкновенный электрический свет. Их зыбкий огонь подошел бы больше к нашему безмолвному разговору двух теней: я смотрю на него — он улыбается, печально и безнадежно влюбленно, он смотрит на меня — я улыбаюсь, раненная его болью, потрясенная до глубины души его любовью, прощенная и простившая себя. Ночь тихо длится. Нора свернулась на своей подстилке и не обращает на нас никакого внимания. Я поднимаюсь, собираю чашки. Ночь подходит к концу. Иду на кухню, включаю воду, подставляю руки под теплую струю. Я счастлива и спокойна, но отчего-то хочется плакать. Губка скользит по тончайшему прозрачному фарфору,
Не слышу, как он подходит сзади, но, наверное, знаю, потому что с размаху утыкаюсь мокрым лицом в его плечо. Он берет из моих рук недомытую чашку, ставит на стол рядом с раковиной, осторожно поднимает меня, несет на руках. Закрываю глаза, мы проплываем по коридору, дальше, дальше, в неизвестную даль. Голова кружится, движение укачивает — я маленькая и слабая в надежных, сильных руках. Движение укачивает… Движение обретает ритм, мы движемся вместе, подчиняясь единому ритму, два призрачных тела в неземной атмосфере. Как легко, как нереально легко! Я хочу остаться в этой нереальной легкости навсегда. Я хочу, чтобы она длилась и длилась. Да, так и будет, потому что времени здесь нет и, значит, ничто закончиться не может.
Остановился. Словно налетел на что-то — мне не видно на что, ведь глаза закрыты. В такт нашему беззвучному танцу повожу рукой, заставляя двигаться дальше по невесомой дороге. Не подчиняется, не понимает. Наклоняет голову ко мне — я не вижу, но знаю. Он готовится что-то сказать. Мне хочется зажать ему рот: не надо, милый, не сейчас, не надо ничего говорить, мы не выдержим слов, мы о них разобьемся, разлетимся на тысячи осколков и уже никогда не сойдемся в невесомом единстве!
Готовится сказать… Я сжимаюсь в комок, но он говорит другое:
— Ты такая легкая! Легкая и хрупкая! — и легко-легко касается моего лица губами.
— Как королевский фарфор, — с облегчением смеюсь я.
Он отвечает тихим плачущим смехом:
— Ты всегда так говорила. Всегда-всегда. — И опять осторожно целует, словно и правда боясь разбить. — Всегда, — повторяет уже с другой интонацией, задумчиво, пробуя на вкус слово. — Всегда.
Осторожно и бережно кладет на кровать. Открываю глаза — лицо его просто ужасно. Случилось, произошло, сейчас он скажет — и разобьет, разрушит непоправимо. Его взгляд, как скальпель хирурга, впивается в мое лицо, пытается проникнуть сквозь кожу. Слой за слоем снимая, он продвигается вглубь.
— Прекрати! — Я не выдерживаю. — Прошу тебя, не надо!
— Извини. Конечно. — Он подносит к глазам ладонь, но разве может спасти от этого хирургического инструмента простая, такая ненадежная человеческая ладонь? — Я очень тебя любил, — шепчет он, отворачиваясь. — Я так тебя любил…
— Любил? А теперь?
— Как жаль, что нельзя ничего изменить. Ты ведь действительно… прежняя. Это страшно и невыносимо больно. Это так хорошо!
— А теперь? — не отстаю я, как капризный ребенок. — А теперь ты меня не любишь?
— Люблю, — ласково, успокаивая, говорит он и проводит рукой по моему лицу, стирая слезы — надо же, я все еще плачу! — Спи, моя хорошая. Завтра у нас… хлопотливый день.
— Завтра? А что будет завтра?
— У меня день рождения, — удивленно, внимательно всматриваясь в меня, медленно произносит он. — Разве ты забыла?
День рождения.
Мне становится холодно. Меня бьет дрожь. Это нестерпимо. Но он ложится рядом, обнимает, согревает своим теплом.
— Все будет хорошо, все будет замечательно, не бойся, все будет, как должно быть. Я люблю тебя, я так тебя люблю!
От его ласковых уверенных слов я успокаиваюсь, его надежное теплое тело меня согревает. Я так устала, я не могу больше жить страхом и потому верю ему, прижимаю к щеке его руку и засыпаю. А утром…
Утро заливает нашу квартиру солнечным светом — все повторяется. Я снова одна в постели, но никакого радостного вдохновения не испытываю — я уже была в этом дне, я знаю, чем он закончился. Прислушиваюсь: мой муж, самый лучший, самый добрый, самый великодушный человек на свете, готовит декорации к постановке собственной смерти. Сейчас раздастся грохот — он уронит ножки от пикникового столика, а потом… Прислушиваюсь, прислушиваюсь, хочу загадать: если не грохнут… Но мысль в панике мечется, и я не могу ее поймать. Я обречена. Мы обречены. И ничего не изменишь.