Обращение в слух
Шрифт:
По ходу прощания Анна приблизилась к Фёдору почти вплотную, и, чуть привстав на цыпочки, — как бы само собой разумеющимся, «светским» жестом — подставила щёку для поцелуя.
Фёдор замешкался от неожиданности и, чтобы сократить образовавшуюся неловкую паузу, поспешил наклониться, но, будучи на полторы головы выше Анны, не рассчитал расстояние, и с размаху сильно — сильнее, чем полагалось «по-светски» — ткнулся лицом в подставленную щёку, и очень громко чмокнул в неё — сконфузился ещё больше и даже слегка покраснел.
Анна невозмутимо взяла мужа под руку и, больше не посмотрев на Фёдора, поднялась
В своё время описывая одну «светскую» ситуацию, классик выразился так: «Ничего не было ни необыкновенного, ни странного в том, что…» (произошло то-то и то-то), «…но всем это показалось странным. Более всех странно и нехорошо это показалось…» такому-то (или такой-то).
В данном случае было бы преувеличением утверждать, что секундный эпизод с поцелуем «всем показался странным» — хотя, действительно, внимание Дмитрия Всеволодовича и Лёли зацепилось за этот эпизод, как за какой-то маленький заусенец. Дмитрий Всеволодович улыбнулся, Лёля — нет.
Однако и для Белявского, и для Лёли впечатление могло быть только сторонним и зрительным, в то время как Фёдор продолжал ощущать на губах гладкость и сладковатый пудреный запах чужой щеки.
Второй день
I. Молодые люди
— Нет, сегодня всё будет иначе! — торжественно пообещал Федя.
Они с Лёлей стояли у широкого окна «каминной». Темнело. После полудня на горы начали наползать облака.
Фёдор видел при входе лыжи: значит, Белявские уже вернулись с катания, — но вниз в назначенный час не спустились.
— Сегодня я дам отпор… Дмитрий — хороший человек, умный человек, но он актёр, он позирует… С ним трудно спорить, но я сегодня поспорю. Моя проблема в том, что я почти разучился общаться с другими людьми…
Федя не знал, что он не «разучился», а никогда и не умел общаться с другими людьми. В лучшем случае он был способен общаться с теми словами, которые произносили другие люди. Слова — и написанные, и сказанные — Фёдор принимал на веру. Например, если бы некрасивая женщина сказала ему, что производит на всех неотразимое впечатление, Фёдор, скорее всего, сразу в это поверил бы.
Он любил размышлять, преимущественно на абстрактные темы, но почти совсем не умел понимать мотивы чужих поступков, если об этих мотивах не говорилось прямыми словами, и главное, если чужие мотивы отличались от его собственных.
В сущности, Фёдор, не отдавая себе в этом отчёта, жил в неомрачённой уверенности, что другие люди — по крайней мере, все нормальные и разумные люди — думают то же самое, что и он; чувствуют то же; хотят того же. Он мог бы ещё допустить, что другой человек не сумел или не успел додумать какую-нибудь витиеватую мысль (недавно выношенную самим Фёдором), — но был уверен, что если прямо сейчас выразить эту мысль словами, то всякий умный человек немедля с ним, с Фёдором, согласится.
Откуда взялась эта душевная неразвитость, неспособность к сочувствию?
Родители Фёдора — молодые, красивые и «успешные», занятые собой и своей карьерой — кое-как дотянули до Фединого окончания школы и с облегчением развелись. Отец, бизнесмен средней руки, отправил сына учиться в Швейцарию, дал сколько-то денег и счёл свои родительские обязанности завершёнными. Четыре учебных года как-то сами собой растянулись
Феде хотелось домой — но в Москве у него больше не было дома. У обоих родителей появились новые семьи и новые дети. Не было ни малейшего шанса найти в России работу по специальности, для которой по-русски не было даже названия, — в то время как здесь, в университетском Фрибуре, всегда подворачивались маленькие подработки и маячили тоже маленькие, но предсказуемые перспективы. Фёдор свыкся с размеренной жизнью и уже начинал побаиваться перемен.
Иногда — к счастью, редко — он чувствовал такое лютое одиночество, что готов был побежать по улице с криком или причинить себе какую-нибудь сильную боль — но справлялся. В этом смысле хорош был учебный график, все шесть с половиной лет не оставлявший продыху…
Ещё Фёдор не знал о том, что именно его одиночество и неприкаянность (в сочетании, правда, с хорошим ростом, с приятными, хотя не вполне определёнными, чертами лица и, главным образом, в сочетании с выразительными, задумчивыми серо-голубыми глазами) обращали на него внимание женщин, особенно женщин старше него. Его хотелось пригреть, пожалеть — и в то же время растормошить.
«Технически» он не был девственником ещё с московских времён — да и здесь, в Швейцарии, у него было несколько (быстро угасших) влюблённостей, — но гораздо больше возможностей он не увидел — по той причине, что об этих возможностях ему не сказали словами.
И вот уж чего Фёдор не мог даже предположить — что своим королевским житьём в «Альпотеле» он был обязан в первую очередь не профессору Хаасу, а его жене Жюли.
Ранней осенью в честь начала семестра профессор пригласил всех сотрудников так называемой «лаборатории» к себе в гости на аперитив, ap'ero. К вилле примыкал сад. Раздвижные двери в сад были прозрачными — сплошь, от пола до потолка.
Когда Федя, о чём-то по обыкновению задумавшись, со стаканом в руке выходил к пожелтевшим деревьям — вдруг со всего разгону ему в лоб ударило армированное стекло!
Несколько секунд или даже минут выпали у него из памяти: следующее, что он помнил, было ведёрко — скорее всего, серебряное — с розовым льдом. Федя сообразил, что лёд розовый от его собственной крови. Впрочем, крови вытекло совсем немного, несколько капель, зато шишка на лбу надулась внушительная.
Эта шишка быстро прошла — но чуть выше лба, под корнями волос, осталось уплотнение наподобие шрама, и когда Фёдор физически напрягался или даже долго и напряжённо о чём-то думал — в этом уплотнении чувствовалась пульсация крови.
Но главное (о чём Федя не подозревал), Жюли Хаас с того дня регулярно справлялась у мужа о «бедном мальчике», о здоровье «русского мальчика» — и однажды спросила у мужа: «Отчего бы не отправить мальчика пожить на ферме?» Доктор Хаас подумал и согласился: Фёдор, который всегда был безотказной рабочей лошадкой, в последнее время выглядел совершенно замученным; пожалуй, ему полезно было бы, не оставляя занятий, несколько отдышаться в горах.
«Фермой» в семье назывался старинный дом в Бернских Альпах — действительно бывшая ферма, несколько лет назад унаследованная Николя Хаасом и его младшим братом Эриком. После долгих юридических проволочек дом был перестроен в маленькую гостиницу, Эрик переехал в Беатенберг, и перед самым началом рождественского сезона гостиница наконец-то открылась.