Обращение в слух
Шрифт:
Соседка ему говорила: «Василич, ну хоть ты напугай моего малого! Какой-то бес, никого не признаёт, одного тебя боится: увидит — сразу на печку забивается…»
Отец был бригадир, у него была белая лошадь, огромная. И вот однажды, это был пятьдесят третий год, с Москвы ехал один мужчина, милиционер. И он попросил моего отца отвезти его ещё за восемь километров. Он какой-то спирт капал древесный, и вёз его на продажу в деревню.
Отец ему говорит: «Нет, меня ругать будут». Лошадь колхозную брать нельзя было. За это наказывали.
Тогда
И, вы знаете, в это время был дома мой брат. Отец ему говорит: «Ну, сынок, ты ехай сам до Москвы, а я себе попутчика нашёл…»
Это всё мы потом узнали.
Они едут, отец говорит ему: «Наливай».
А этот милиционер говорит: «Дед, а спирт-то неразведённый».
«Ой, да ладно „неразведённый“! я на фронте пил и денатурат, и всё…»
Отец выпил стаканчик и умер.
А этот милиционер был с женой и с ребёнком. Он испугался. Он взял, отцу вожжи привязал к руке, и лошадь пустил. Лошадь умная — она привезла своего хозяина к дому. Мать подошла к нему: «Дед, дед!» — а он уже…
Ему было только пятьдесят восемь лет. Был ещё вполне такой красавец…
Он в Москве Сталина хоронил, и в этом же пятьдесят третьем году и умер.
Нас вызывали потом в райотдел. Мы все знали про этого милиционера, что он это сделал. Но мама сказала, ни в коем разе не заявлять: «Он отравил неумышленно. Бог рассудит». Она была верующая.
И вы знаете, кара к этому милиционеру пришла сама.
Сначала его выгнали из милиции и из Москвы. Не за отца. За отца даже уголовное дело не возбуждали. Его выслали за какие-то махинации, что он спирт этот капал и продавал.
Его дом был в соседней деревне. У него было много детей.
Я всё знала, но мне неудобно было спросить: «Как ты моего отца на тот свет-то отправил?»
И что вы думаете. Сперва жена у него умерла. Он стал сильно пить. И его убили, этого милиционера, там же в этой деревне. А за детьми приехали забирать в детский дом. Они попрятались в погреб — так не хотели они отрываться от этого дома. Но они были маленькие, их забрали.
Вот такая судьба оказалася.
Моя мама была очень верующая. Она говорила: «Молитесь, вам Советская власть дала свободу, вас заставляет учиться! При царе, — говорит, — мы плохо жили…»
Хотя сама была из богатой семьи. У неё родственники жили богато: жёны ходили в шляпах. Они своих жён, мама рассказывала, по имени-отчеству называли. А потом революция, шубы с них меховые-то посрывали и с маленькими детьми угнали их в Соловки. И письма даже они не прислали, и все погибли.
Я говорю: «Мам, за что братьев-сестёр угнали?»
Она говорит: «Они очень хозяйственные были. Все только одну корову имели — они трёх коров имели. В подвале стояли крынки такие большие сметаны, масла…»
Она говорит: «Я была девочкой, меня отец
И она говорила: «А сейчас женщины наравне с мужчинами!» Ей это очень нравилось.
Но она плохо видела, у неё не было зрения. Поэтому в церковь, туда до села пять километров, она не ходила.
В этой церкви был поп, отец Георгий. У него было трое детей. Два сына — старший Сергей, и младший, как-то его звали, не помню, — и дочь Серафима, она моего брата учила.
И вот, я помню, самая была война… А было положено всем ходить по деревне на Пасху. Вечером все Богу молились, «Христос воскресе» — и дети пели, и все, обходили вокруг деревни… Утром этот поп ходил по домам благословлял. Сто домов было. Может, восемьдесят. Ну что, давали ему два яйца или рубль денег. Но по тем временам на рубль можно было купить только стакан семечек.
Стол всегда белой скатертью накрывали. У мамы она была перештопанная, одни дырочки: стелили её на стол только по великим праздникам…
Потом этот батюшка — там такая горка была перед нашим домом — садился и детям всё раздавал.
Вот. А женщины-то все были вдовы, и бедность жуткая. Я помню, соседка пришла и говорит моей маме: «Надежда Ивановна, мне батюшке на стол нечего положить».
Мама ей говорит: «Я тоже не могу тебе ничего дать, у меня ничего нет».
И потом батюшка к ней заходит, к этой соседке, и видит бедность её: она вдова, на печке трое детей… Но она всё-таки где-то заняла этот рубль, положила на стол.
И когда поп ушёл, то, соседка рассказывала, под скатертью она нашла сто рублей!
Вот настолько люди проникновенно друг к другу относились. Сейчас я что-то такой доброты не чувствую…
Да. А после войны этот поп пришёл к нам и говорит маме: «Матушка, вот церковь у нас открывается после войны — вы не могли бы что-то для церкви пожертвовать?»
Мама говорит: «У меня ничего нет».
А нам осталась от бабушки серебряная лампада, такие щёчки на ней были… Он говорит: «Матушка, вы не могли бы эту лампаду подарить церкви?»
Мать моя сняла эту лампаду и отдала батюшке.
А потом, когда я уже постарше была, я пошла в эту церковь — там была целая скульптура: Спаситель в рост, весь такой на кресте распятый — и рядом Божия Матерь. И перед этой Божьей Матерью висела эта вот лампада моей бабушки.
Церковь открыли, когда война только кончилась. Многие женщины шли исповедоваться, рассказывали о своих грехах. Но председатель колхоза — он написал заявление в райотдел, что работать надо в колхозе (выходных тогда не было никаких) — а в воскресенье люди вместо того, чтоб работать, идут к попу, исповедуются, теряют время и всё такое. И эту церковь снова закрыли, а этот Георгий, батюшка, сидел в тюрьме.