Обратный адрес
Шрифт:
Нюшкина хата вроде бы стала пониже, вросла в землю, но крыша на ней была новая, шиферная. И во дворе разгружалась машина с дровами.
Кузов, заляпанный грязью, и на нём белые номерные знаки «66-99».
Федор остановился, вроде бы не доверяя своим глазам.
Это что же получается?
Вот гадство! Кругом шестьдесят шесть!
Теперь, значит, ей дровишки подвозит Ашот с чёрными усами, ясно. И спорить особо не о чём, наплевать с высокой горы! За шесть лет, значит, не успела замуж выйти, а дитя нажила, шалава! «Много вас таких!» Вот и нашёлся, видно, какой-то один из многих, смастерил…
Своего двора он не узнал. Коммунхоз оттяпал половину усадьбы, и стояло теперь вдоль улицы новое барачное общежитие — в каждом окошке разные шторки.
На это можно наплевать тоже. Земля эта Федору без надобности. Главное — повидаться, успокоить мать по пути в дальние края. Оклематься, как говорят на Урале. Вон, за углом общежития, родимое окошко в синих ставнях показалось.
Эх! Мать ты моя!…
В августе сорок второго станицу занял немец. Жители чуть не поголовно оставили дома, двигались пыльным просёлком в горы. Мать не плакала, только стала тёмная лицом и будто ссохлась вся. Тянула на себе гружёный возок, двухколёсную тачку, связав оглобли верёвкой. Верёвка тёрла ей шею и плечи, но она не из-за это-то останавливалась часто, а из-за малого Федьки, который семенил рядом, придерживаясь за оглоблю.
— Не устал ты, сынок? — спрашивала мать, переводя дух.
— Не-е-е.
— Ну, пройдём ещё немного…
Многие запрягли в бедарки коров, а мать отдала корову перед отступлением в колхозное стадо и везла теперь скарб на себе. Тянула возок по крутым горным дорогам. Федька, вцепившись в оглоблю, изо всех сил помогал ей.
— Не устал, сынок?…
Останавливаясь, она все с ним разговаривала, а пот, который выедал ей глаза, отирала на ходу о плечо.
Федька перебирал босыми ногами — до сих пор помнит, что пыль на той дороге была мягкая и горячая.
Ночами, на привалах, она размачивала в воде чёрные, каменно-твёрдые сухари (они были с примесью мякины и желудей) и давала Федору. А когда укладывала спать, то садилась рядом и тихонько перебирала пальцами у него в волосах.
Когда мать сама ела и спала, он не видел.
Запомнилась на всю жизнь пыльная, жаркая дорога и мать с растрепавшимися, рано поседевшими волосами — в оглоблях, неловко вытирающая пот.
4
Через забор увидал знакомую полусогнутую спину в линялом ситце горошком, размашисто хлопнул жидкой штакетной калиткой.
— Мам!
Женщина распрямилась, выронив ведёрко, поднося скрюченную ладонь к виску, к пепельным косицам:
— Федюня? Ты, что ль?
Федор остановился, споткнувшись о чемодан.
Не мать, кума Дуська виновато щурилась в съехавшем набок материнском платочке, переступала в испуге в своих старых ноговицах с калошами.
Постарела соседка-то!
— А я тут… жердел вздумала куриным помётом подкормить, сохнет
Кума Дуська засеменила с ведром к сараю. А из сарая выкатился с паническим плаксивым лаем крошечный щенок и, осев на задние лапы, начал с порядочного расстояния рычать. Размером он был не больше варежки, над бровями желтели два невинных пятнышка, и рычание выходило ещё картавым, но щенок храбро выставлял напоказ острые зубы. Сторожил пустой двор.
Федор засмеялся и присел, протягивая руку.
— Ишь ты какой! Ну, иди, иди ко мне, давай знакомиться! Ты, конечно, хозяин тут, не возражаю, но и я вроде не гость… Как тебя? Полкан, Шарик чи Джульбарс? Иди же, волкодав!
Щенок не верил ни одному слову, скалился и негодовал. Сидел перед ним на корточках чужой человек, и пахло от него дальними странствиями и вонючим перегаром автомашины.
— Мать-то где? — не вставая, крикнул Федор в распахнутые ворота.
Кума Дуська не слышала, торопливо прошла к колодцу, оправляя линялый фартук.
На приклети старого амбара стоял на одной ноге, как неживой, золотисто-красный петух. Выпятив колесом шелковистую грудь и закинув венценосную голову, с презрением, вполглаза, смотрел на пришельца. Вид у петуха был до того вызывающий, что Федору захотелось куриной лапши.
— А кочет у нас — холостяк, куры за зиму с чегой-то передохли, — сказала мимоходом кума Дуська, отряхивая мокрые, чёрные от раннего загара руки. — Теперь по соседским дворам шастает, проклятый… Да ты проходи, Федя, я счас!
Она успела ещё заглянуть в погребицу и вышла оттуда с замотанным в тряпку кувшином.
— Куры-то, скорей всего, от химии дохнут, я-то их хорошо кормила, дак с самолёта чем-то брызгают, рази усмотришь! Да ты входи!
Старое крыльцо заскрипело под ногами, и Федор понял, что здорово отяжелел — раньше доски молча выдерживали его.
Знакомо пропела в петлях низковатая дверь. В тесной кухонке Федор по привычке кинул на гвоздок новую кепку с картонным вкладышем, пригладил на темени совсем ещё короткие волосы. А кума все моталась из угла в угол, доставала из печи какие-то чугуны и то и дело роняла что-нибудь. Наконец появились всё же на столе солёные огурцы в глиняной чашке, два гранёных стакана и алюминиевая миска с комком слипшихся, будто обсосанных конфет-подушечек.
— Я счас! — приговаривала кума Дуська, доставая ещё хлеб, ложки и вилки с обломанными зубцами. — Как же, как же! Хозяин же прибыл! Ты садись, Федя, я счас. За соседкой хоть сбегаю!
Федор непонимающе оглядел тесную кухню, стол под старой вылинявшей клеёнкой (были на ней когда-то замысловатые, весёлые узоры, теперь клеёнка стала гладкой, и кое-где вытерта до ниточной основы), заглянул в другую комнату.
— Погоди, никого не надо! — с обидой придержал он куму Дуську. — Ничего я не пойму тут у вас… Где мать-то? На работе, что ль?
Кума Дуська оторопело глянула, поднесла скрюченную ладонь к виску. Быстрым, испуганным движением откинула седую прядь за ухо и столь же торопливо отмахнулась от Федора, будто стоял перед нею не живой человек, а привидение.