Обратный билет
Шрифт:
З. и сейчас, почти тридцать лет спустя, помнил этот голос. В Школе раввинов студенты немало потешались над появившимся среди года новичком, который, хотя и состриг пейсы, хотя и быстро выучил венгерский и, пусть с жутким акцентом, немецкий, все равно остался галицийцем: слишком явно в его поведении проглядывал штетл [16] , тот тип, к которому городские евреи, а уж будущие раввины тем более, относились с едва скрываемым презрением.
З. попытался сдержать свои чувства. Чтобы не дать тому возможности все же вспомнить его, он сухо извинился и решительно направился было к выходу; но раввин остановил его, положив руку ему на локоть. Скажите хотя бы ваше имя, вежливо, но настойчиво попросил он; однако З. воспринял это как навязчивую бестактность. Мы незнакомы, повторил он
16
Местечко (идиш). Здесь: деревенщина.
В этот момент раввина окликнул старик хазан, который стоял у Священного ковчега и возился с замком. Но раввин все еще не сдавался. Вы утром придете? — крикнул он вслед З., тот кивнул. Скажите хотя бы, вы — коэн? — продолжал раввин. Мне это надо знать, потому что, сами понимаете, алия [17] , духенен [18] … объяснял он, разводя руками, словно оправдываясь. З. лишь помотал головой, хотя не в силах был сдержать нервной улыбки. Что за настырный тип, досадливо думал он. Ну, нет так нет, пожал плечами раввин, грустно смирившись с тем, что ему так и не удалось узнать, откуда ему знаком этот странный человек. Гмар хасиме тойве, произнес он и шагнул к З., все еще вглядываясь в его лицо и напрягая память; профессору пришлось шагнуть навстречу и пожать протянутую руку.
17
Приглашение читать Тору (иврит).
18
Благословение, произносимое в праздник Йом Кипур кознами — представителями рода священников — с возвышения перед Священным ковчегом — хранилищем свитков Торы в синагоге (идиш).
З. не хотелось идти вместе с другими: ведь кто-нибудь снова привяжется к нему с расспросами. Поэтому он двинулся куда-то в сторону, противоположную центру. Спустя какое-то время он заблудился в темных, без фонарей, переулках — и кое-как вернулся наконец к синагоге. Дорогу отсюда он уже знал.
Минуло десять часов, когда он добрался до мотеля. Оказавшись в номере, он сел в ветхое кресло, включил настольную лампу — зажигать свечи было еще рано — и стал листать молитвенник. Во рту совсем пересохло, правая рука затекла, но хуже всего была усталость. Он сполз пониже, чтобы устроиться поудобнее; шляпа свалилась с его головы, он снял очки, сбросил туфли, положил ноги на столик — и мгновенно заснул…
Утром в синагоге его вызвали читать Тору. Он был среди собравшихся единственный коэн, по прямой линии потомок священников иерусалимского Святилища, и в его обязанности входило, накрыв голову талесом и воздев руки, благословить верующих. Но он не двинулся с места.
«Яков бен Ицхок», — четко прозвучало его имя на иврите. Он вздрогнул, но не ответил. В смущении, чтобы не встретиться с кем-нибудь взглядом, он не отрывал глаз от молитвенника. Людей в синагоге было немного, и ни один из них не оглянулся, не посмотрел на него. З. не видел раввина, стоящего где-то впереди; лишь голос, все более громкий, долетал до него. З. даже не был уверен, действительно ли его голос он слышит. Во всяком случае, он молчал, не отвечая. Его снова позвали по имени, еще ближе, еще настойчивее. Он и на сей раз не видел, откуда доносится голос… Он уже вообще не видел лиц… У него закружилась голова. Синагога звенела от громогласно произнесенного имени, он же лишь тряс головой… Они не могут знать мое имя, стонал он про себя, я им ничего не сказал, этого быть не может, это все — дурной сон…
Он решил уйти. И поскольку никто на него не смотрел, даже когда его снова позвали по имени, он подумал, что ему удастся выйти незаметно. Жажда мучила его все сильнее, а вместе с тем нестерпимо захотелось помочиться, и он решил пойти в туалет — и больше не
Задыхаясь, хватая ртом воздух, очнулся он в гостиничном кресле. Сердце готово было разнести грудную клетку. Воротничок рубашки промок от холодного пота. Это просто дурной сон, внушал он себе, дрожа всем телом. Он надеялся, что соседи не слышали его крика. Нашарив упавшие на пол очки, он пошел в ванную комнату и посмотрел на себя. Худощавое лицо со строгими чертами, большой нос с горбинкой, седые волосы, зачесанные назад, округлившиеся глаза за стеклами очков в толстой черной оправе, подергивающиеся щеки… Он вздохнул, открыл кран, нагнулся и большими глотками стал пить холодную воду.
Четверть часа он нервно ходил по комнате, не находя себе места. Дрожь все еще сотрясала его, когда он надел пижаму и опустился на край кровати. Его мучила тошнота. Постельное белье было прохладным, и ему показалось, что у него опять начинается жар.
Ему хотелось расслабиться, успокоиться — и решить наконец, пойдет ли он завтра в синагогу, не испугается ли. Может, уехать домой? Тщетно пытался он быть рассудительным: он чувствовал, что не может еще раз позволить подвергнуть себя этим невыносимым расспросам. Стиснув зубы, он подумал, что до воскресенья надо как-то продержаться, домой ему ехать пока нельзя. Он ума не мог приложить, что скажет дома, если вернется раньше времени. Лгать не хотелось, а правду, он был уверен, жена все равно не поймет.
Он повертелся, потом лег на спину, глядя в потолок. Засыпал он всегда хорошо, но сейчас ему никак не удавалось уснуть…
Возвращение домой
Дым из трубы паровоза выползает все более устало; клубы пара, сипя, вырываются из-под железного брюха, заволакивая тормозящий состав густым облаком. Поезд, в последний раз дернувшись, замирает. В боковом окне паровоза показывается машинист в грязной майке, с потной, испачканной копотью физиономией; высунувшись, он смотрит назад, на вагоны, словно торопя пассажиров: вылезайте, мол, приехали. Впрочем, в составе всего два вагона: один — пассажирский, второй — товарный.
Со ступеней пассажирского вагона спрыгивает потный, расхристанный проводник в сдвинутой на затылок фуражке: после раскаленного, как духовка, вагона он словно надеется вдохнуть немного прохлады; но разница между тем, что в вагоне, и тем, что на перроне, почти не чувствуется. Яростное июльское солнце разогрело воздух выше тридцати градусов. Недавно миновал полдень; поезд отправился из столицы на ранней заре, добрых семь часов тому назад.
На перроне — один-единственный человек, видимо, он кого-то встречает. Больше — никого; нынче ни сюда, ни отсюда никто не едет. Он тут тоже, собственно, по обязанности: ждет клиентов, которые с помощью головы сельской управы заказали ему кое-какую работу.
Проводник с радостью что-нибудь выпил бы. Его разморенное зноем воображение способно сейчас представить лишь кружку холодного, с шапкой пены, пива… Но в путевом листе стоит: на этой станции что-то надо выгрузить. Пока не выгрузят, он должен быть здесь. Кто его знает, сколько времени это займет, бурчит он себе под нос. Помогать он точно не станет. С какой стати? Кому нужно, тот пускай и корячится. Его дело — билеты проверять, а не груз выгружать… Правда, если не помочь, эти ведь целый час провозятся. Да еще будут думать, что он против них что-то имеет, потому и помочь не хочет. А, пускай думают, что хотят. Все они одним миром мазаны. С такими каши не сваришь. А после того, что было, тем более. Вот сейчас: чего они не вылезают-то? Ждут, чтоб ковровую дорожку им постелили? Или, может, просто молятся там, в сорокаградусной духоте. В черных костюмах, в шляпах. Хрен их разберет! Поймешь разве: то ли они всегда так ходят, будто у них каждый день праздник, то ли у них в самом деле нынче праздник?.. Вот только если праздник, они бы не ехали на поезде, это даже он знает; как ни скрытничают они, он-то знает… И опять же, мало им того, что было, они все равно возвращаются. Вы подумайте только: возвращаются туда, где все это с ними случилось. До чего упорный, до чего настырный народ, черт бы побрал все их упрямое семя!